Майя Кучерская - Плач по уехавшей учительнице рисования (сборник). Майя кучерская плач по уехавшей учительнице рисования отзывы


Майя Кучерская - Плач по уехавшей учительнице рисования (сборник)

Майя Кучерская

Плач по уехавшей учительнице рисования

почему уж так

потому что

у нас

Родина

а у них что

Всеволод Некрасов

1. Один человек был сумашедший. – Ну и что? Сейчас все – сумашедшие. – И то правда.

2. Один человек, Костиком звали, захотел попить пивка. Выходит это на улицу. – Да то щас пиво пьет? – Что такое? – Да счас только джин с тоником. – И то правда.

3. Как Ольга Тимофеевна исправила воров Одна женщина, Ольга Петровна звали, как-то пошла в туалет. Сходила, возвращается – а из комнаты все вынесли. Ни стульев, ни столов, ни серванта. Ни ваз. Что это? – думает, а я даже ничего не слышала. И купила себе мебель новую, слуховой аппарат с розовой проволочкой – идет опять в туалет – теперь думает, дверь не буду запирать на задвижечку, чтобы все видеть. Бац. В окно вор залезает. А Ольге Тимофеевне, или как ее там, стыдно же, что она в туалете. А вор-то на то и рассчитывал. Ну, не из туалета же ему кричать «щас задам тебе, не воруй!». А вор на это и рассчитывал – опять все украл. Тогда Ольга Тимофеевна сходила в ЖЭК и там устроила скандал. Вы тут сидити не чешетесь, а меня второй раз обворовывают, а я, между прочим, ветеран Великой войны. В ЖЭКе испугались ее крика и топота – переселили ее с первого этажа на второй, да того не учли, что на второй этаж можно залезть с подъезда крыши. Ее как раз в прошлом году заасфальтировали, чтобы на ней удобнее было стоять. Но Ольга Тимофеевна, не будь дурочка, тоже всему научилась – призвала плотника, к окну приделала ставни крепкие деревянные, как куда уходит – в магазин там или сами понимаете куда еще – так ставни и запирает. На замок, в «Сделай сам» купила, на распродаже. А иногда так и сидит в темноте, тоже туда-сюда открывать не набегаешься. А ворам чем питаться теперь, чем себя обеспечивать? А пусть на работу устраиваются.

4. Однажды в совхоз крокодила привезли. Вроде б зачем в совхозе крокодил? А пусть, думают, будет. Устроили ему уголок редких животных, индивидуальный, а ты как думаешь. Разместили в школе поближе к кабинету зоологии. Зоолога-то не любили, он ветеринаром по совместительству работал, коров морил только так. И не только, что самое интересное совхозных, но и из частных, проще говоря, владений. Только долго-то он на наших харчах не протянул, помер. Да крокодил! Что поделаешь – позвали это директора – он освидетельствовал, акт оформил, потом зоолог пришел, чего-то с химиком похимичили, да с Степанычем, говорю же, с хи-ми-ком. Крокодила на доске растянули, чем-то там таким его сверху посыпали, четыре дня в школу было не войти, даже занятия отменили. А как высохло – ранцев для ребятишек наделали, так что и волки сыты, и овцы целы. Вот и я говорю.

5. Одному человеку, Алеше Григорьеву, захотелось девочку – ухаживать, цветы там, танцы, семечки, киношка. Не за горами и свадебка. Только Алеша без ноги был – девочкам не нравился. Съездил тогда Лексеич наш в больницу областную и привез протез себе, да не такой-сякой, а пластмассовый, легкий, чуть не со знаком качества – как раз гуманитарная помощь пришла от Клинтона. Все давно разобрали, и бинты, и лекарства, и шприцы одноразовые, а протез, да вроде кому и нужен, так и лежал в кабинете заведующего отделением. А тут и Алеша – пообещал, чего след, тот и отдал. Стал наш Лексеич с двумя ногами ходить – парень хоть куда. Но все ж знали: нога-то… бразильская, ненастоящая. И Алешу все-таки отвергали. Только горевал он не долго, поехал снова в область, до города доехал, протез по дороге выкинул, ножонку эту свою страшную пообнажил, сидит посреди базарной площади. «Люди добрые, помогите инвалиду далекой афганской войны». И что вы думаете, многие подавали, жалели юношу. А милиция даже трогать его не смела. Так и стал наш Алешка богатым человеком, «Форд-фокус» себе купил, в Москву переехал – тут и от девочек отбоя нет, каждая норовит, а он уже перегорел как-то, что, говорит, девочки, лучше душу буду спасать свою сожженную. Так и живет одиноким мужчиною в двухкомнатной квартире на Бауманской, в церковь как на работу, существует на пенсию, а как загрустит или что еще – едет в родной город, посидеть на базарной площади, поглядеть-послушать, нет, не для денег уже, кто ее уже помнит, эту войну… Ностальгия, говорит, вот и это.

6. Ни в сказке сказать

Одной бабе захотелось ребенка – рожу, думает, себе девочку, навяжу ей бантики, и мне утешение, и людям радость. Год проходит, другой на исходе. А что-то все никто не подворчивается. Стала баба сама ко всем клеиться – этому подмигнет, тому подкивнет. И ничего – клевали. Да только ребеночка все не выходило, мужик-то нервный пошел, горьким опытом на-ученный, думали, привязать к себе хочет, женить, а какой женить, когда самим жрать нечего, сахар вон стали даже по карточкам, да и старая такая кому ж нужна. Баба-то уже была в возрасте – 42 года. Расстроилась она тогда, платочек материн еще повязала, села у окошечка, ручкой щеку подперла.

– Горе ты мое, горюшко, горюшко проклятое. Несчастливица я, неродивица, сиротинушка одна в полюшке, а и отец-то мой во сырой земле, рядом спит родимая матушка. Помогите вы мне, ветры буйные, укрепите меня, светы светлые, подсобите мне, ночки темные, унесите мое горе-горькое, разожгите вы жарче пламени сердце добра молодца безымянного по мне горемычной по красной девице…

Так все это на одном дыхании и ноет. А на третьем этаже профессор жил, Олег Осипович – как раз форточку только начал открывать, слышит: поет вроде кто. Вот так эх, говорит, какое причитание! Микрофон на улицу выставил – стал это дело на магнитофон записывать. Надо же, в нашем городе и такая жемчужина народного творчества. У него эти песни самые специальность была, в университете.

Записывает, а сам думает: «Может, в гости зайти, что за диво такое да еще с дивным голосом?» Постучался, баба ему и открыла, а он ноги вытер, лысинку причесал, все по-интеллигентному так, чайку попить с медом не отказался, травли-вали, – поведала ему баба свое горе-горькое, уже без причитаний. Профессор все снова внимательно выслушал, человек был принципиальный, сразу ей предложение сделал. Баба обрадовалась! Постирала все у себя дома, почистила, отыграли тихую свадебку, да и зажили душа в душу. Профессор хоть и старый был, а обходительный, все пытался молодую жену на мысль натолкнуть, чтобы еще ему спела какое причитание, а она рада бы, но с радости-то, какие уж там причитания. Горя, говорит, нету у меня теперь, на всем готовеньком, что и выть по-напрасному, гневить только Бога. Согласился профессор, что и не одна она теперь, и во всем обеспеченная, все при ней, и квартира трехкомнатная, и вторая на сдачу, и телевизор, и муж нареченный под бочком. А ребеночек, да вроде и расхотелось ей. Стала о профессоре заботиться, вроде и отлегло, ему стала отдавать женскую эту свою ласку, а он хоть и старенький у ней был, 82 года, а ничего еще крепкий, мужик был хоть куда. Много еще открытий сделал потом в фольклористике.

7. Из жизни Федора Михайловича Достоевского Один юноша захотел покончить жизнь само-убийством, расстроился что-то так, невеста не дождалась из армии или что. Что, думает, дальше-то жить, только кислород на земле понапрасну тратить, уйду-ка лучше из жизни, как Родион Романович Раскольников. Ну, взял пистолет, за стеной дружок его, Витька Паращенко, мафиози был, людей за квартиры гасил за доллары, две бабуси – пол-лимона, хвастался, и дал ему пистолет. У меня таких, говорит, посмотри целая коллекция, и ногой под кровать кивает. А пули не положил, забыл или посмеяться решил, сюда, говорит, жми. Ну, Модест прибежал домой, шварк, значит, шварк, и туда жмет, и сюда, глядь: пули-то нету. Разозлился просто как бешенный, к Витьке приходит опять, долго говорить не стал, раз в морду ему. А тот трус да и под мухой был, смеется только, иди, говорит, ко мне в бригаду, парень ты, вижу, крепкий, самостоятельный, нам такие нужны. К себе, значит, зовет его, в компанию. Почесал Модест Иванович в затылке, он вообще-то не сразу соображал иногда, да как заорет минут через десять, весь красный такой, до того озлобленный. Сам, говорит, гаси, мать твоя честная женщина, сам гаси своих Арин Родионовен, а я тебе не Родион Раскольников. И расстроился до того, что даже в милицию хотел пойти следствием ведут знатоки работать, да какая уж там милиция. На филологический пошел, в пед, там мальчиков без экзаменов брали.

8. Одна одинокая немолодая женщина хотела душевного покоя. Сидит это себе дома и хочет. Пожалуй, дождешься, пойду-ка лучше в магазин схожу, говорит себе, а то под лежачий камень вода не течет. Купила себе сыру российского, в мелкую, еле разглядишь, дырочку, дольки лимонные сахарные, массу сырковую с изюмом, хлеба черного, бородинского, съела все до последней крошечки, спать вроде захотелось. А тоже ничего, не грех и поспать иногда. Ну, что покоя, что покоя, че ты нудный такой, кто его видел-то. Да вот так и легла спать, одеялом накрылась, свет потушила, зато не на голодный желудок – или мало тебе?

www.libfox.ru

Майя Кучерская. Плач по уехавшей учительнице рисования

Майя Кучерская. Плач по уехавшей учительнице рисования. – М.: АСТ, 2014.

PIZZZA HUT

(Святочный рассказ)

Здесь меня приняли сразу. Не спросили документов, не сунули анкету, не стали холодно обещать немедленно позвонить, как только появятся вакансии, просто уточнили.

— Сегодня вечером ты свободна?

— Да, — изумилась я. Уж не в ресторан ли меня решил пригласить этот плотный белобрысый парень-менеджер — в белой рубашке и в сдвинутой на затылок фирменной бейсболке цвета морской волны.

— Приходи часов в пять, — рубанул он, нетерпеливо поглядывая на трезвонивший телефон.

— Зачем? — снова не поняла я.

— Что значит? — пожал он плечами и проговорил скороговоркой, уже поднимая трубку. — Будешь делать пиццу.

Так я получила свою первую настоящую работу. Без усилий, без лишних вопросов, усилия и вопросы тянулись до, пока я брела, переходя из магазина в магазин, к этому, последнему на относительно оживленной улице серому зданию с веселенькой надписью «Pizza Hut». Работы для меня в магазинах не было, даже в «Макдоналдсе». Идти официанткой в кафе я не смела (английский!), незамысловатая работа руками — вот мой удел. Но и его долго не удавалось обрести.

Выходя из теплой, пропитанной запахом хлеба «Пиццы», я жалела лишь об одном: что догадалась дойти сюда так поздно. До этого я несколько дней подряд ходила по магазинам и сидела за «Лос-Анджелес Таймс», изучая объявления о работе, по каким-то безнадежно звоня...

«Чистильщик платья, раз в неделю, в доме старой леди». Работка не бей лежачего, но никто так никогда и не взял трубку, а автоответчика не было. «Гуляльщик с собакой, утром и вечером, час + час, любовь к животным строго обязательна!» — над этим объявлением я долго колебалась и наконец позвонила: выгуливать требовалось бульдога со сложным характером... «Ну что, рискнете?» — подбодрил меня энергичный женский голос. «Все-таки нет», — вздохнула я. «Двойняшкам четырех с половиной лет требуется няня на время отъезда родителей на рождественские каникулы. Семь дней, 600 долларов». 600 долларов за одну неделю Я немедленно набрала номер. «Мы уже нашли человека», — любезно ответил мне мужской голос.

Наконец дело дошло и до русской газеты, обретенной в магазине русских продуктов в Голливуде, — я откладывала ее до последнего, работать у соотечественников совсем, совсем не хотелось. Но именно в этой газете я почти сразу обнаружила то что нужно: «Только для девушек. Знание русского языка — обязательно. Escort-service». Отчегото последние слова были на английском. Но что это значит? Я бросилась к словарю: «escort», — прочитала я, — «сопровождение, охрана». Девушки-охранницы, девушки, сопровождающие... кого? Видимо, каких-нибудь старичков, которые послушно приехали сюда за своими детьми. Непонятно было только, куда их понадобится сопровождать? На прогулку, в магазин, к дантисту? Я уже представляла себе, как бодро качу перед собой инвалидное кресло. В кресле сидит русская бабушка в платочке и что-то тихо поет.

После второго гудка я услышала такое родное и незамысловатое «алле», что на сердце немедленно потеплело.

«Здравствуйте, я прочитала в газете объявление. Я знаю русский и могу сопровождать», — быстро выпалила я.

— Это работа с мужчинами, — неторопливо ответил мне грудной женский голос на том конце провода.

— Со старенькими? С инвалидами?

— Со всякими, — очень, очень тяжело вздохнул голос, и... я бросила трубку.

Так мой словарный запас расширился еще на одно слово, точнее, еще одно значение слова «escort».

В Лос-Анджелесе лились дожди, бесконечные, ледяные, — наступила калифорнийская зима, выходить на улицу не хотелось, но дома было еще хуже. И после привычного, уже краткого приступа токсикомании (одеваясь, я каждый раз жадно нюхала подкладку своей кожаной куртки, она пахла горьковатым московским октябрем) шла искать работу ногами. Не для денег одних, хотя и они были бы очень кстати, долг рано ли, поздно нужно было возвращать, и все же не для них только, но чтоб не загнуться в глухом одиночестве, пока длятся проклятые рождественские каникулы, пока не надо учиться и ходить в университет. И еще, чтоб оборвалась эта дурацкая пленка, кончился явно затянувшийся почти четырехмесячный, 90-серийный фильм, со мной в главной роли, чтобы перестать быть тенью себя, фантомом — ощущение, которое не покидало меня с первых же шагов по американской земле. И больше не бредить засыпанной снегом синей убогой Москвой образца 1992 года, выпрыгнуть из жизни-сна и стать собой, стать настоящей — вот зачем нужна мне была работа.

Я искала ее изо дня в день, и — чудо — нашла.

В пять часов вечера Джеф (так звали менеджера) отвел меня в заднюю комнату, выдал мне черные штаны, футболку бирюзового цвета, такую же, как у него, форменную кепку с мелко вышитыми буковками pizza hut. Она и сейчас у меня хранится, эта кепка, выбросить не было сил.

— Не снимай никогда, кепка нужна, чтобы твой хаер не падал в тесто, — лаконично объяснил Джеф, — а теперь иди и учись делать пиццу. Вон твой супервайзор, — он кивнул на маленького смуглого человечка, который склонился над сковородкой.

Человека звали Салим. Мой супервайзор оказался терпелив и мягок.

— Это топингс, все это называется топингс, — объяснял он мне, указывая на квадратные мисочки с салями, кусочками свинины, говядины, курицы, помидоров, перца... Набираешь топинг в чашечку (пластмассовая чашечка прилагалась) и кладешь то, что написано в заказе, только то, что в заказе, вот здесь, — он указывал на длинную бумажку, которая как раз приехала на веревочке от кассира и повисла перед нашим носом.

Нужные топинги были отмечены на бумажкенебрежными крестиками.

Все оказалось просто. В чашечки нужно было набирать что потребуется и посыпать этим тесто, приезжающее к тебе в круглой чугунной сковороде.

Под руководством Салима я приготовила пять вполне сносных пицц. А на шестой сделала открытие. Хозяин «Пиццы» — жадина. Капиталист. Вместо того чтобы посыпать каждую пиццу сыром от души, нужно было набирать сыр все в те же мелкие чашечки и посыпать тесто тонюсеньким, почти прозрачным сырным слоем. Так дело не пойдет!

Придите ко мне, и я накормлю вас.

И вместо одной чашечки на следующую же пиццу я положила полторы! Вскоре пицца испеклась, никто ничего не заметил — только клиенты наверняка изумлялись, почему им так вкусно. Приехал следующий заказ, и я увеличила норму — две чашечки вместо одной! На здоровье. Радуйтесь и веселитесь. Да, я из России, но именно поэтому не люблю, когда люди голодают...

Fuck you! Раздался злобный голос. Моя чудесная пицца, от всей души посыпанная сыром, выехала из печки со съехавшей набок набухшей желтой шапкой — уродливая, непропекшаяся.

— Кто это сделал? — грозно спрашивал Джеф.

Но Салим — Салим не выдал меня. Только страшно извинялся и быстро делал вместо загубленной новую грамотную пиццу. — Нужно брать чашечку сыра, одну, точно-точно, — едва Джеф отвалил, снова объяснял мне Салим, ласково и терпеливо, как ребенку.

Я кивала, красная как рак.

Часам к 11 вечера в «Пицце» стало тихо, смолкли телефоны, наша веревочка больше не дергалась, посетители исчезли. Мы с Салимом стояли и ждали заказов, но их не было. Мы разговорились. Салим приехал в Лос-Анджелес из Пакистана два года назад, приехал надолго, может быть, навсегда.

— А ты?

— Я? Я пока учусь в университете, пока только три месяца, потом, наверное, вернусь в Россию...

— А сколько тебе лет?

— Двадцать два, — бормотала я. Что это он прям так сразу?

— Отлично. Мне тридцать, — сказал Салим и сейчас же поинтересовался:

— Ты замужем?

Я молчала. Он страшно напрягся, замер. Не стоило его мучить.

— Нет!

— Тогда выходи замуж за меня! — сейчас же выдохнул Салим. Я посмотрела ему в глаза. Он был совершенно серьезен.

— Замуж?

— Замуж!

— Шутишь!

— Нет, нет, — он почти отчаянно завертел головой. — Выходи. Ты не думай... Мы все оформим, документы, паспорта, и будем жить здесь вместе. Я муж, ты жена, вместе в Америке.

Я поперхнулась.

— Но мы знакомы всего несколько часов...

— Я и так вижу, что ты хорошая, — немедленно обезоружил меня Салим.

— Послушай, но у нас разная вера. Ты мусульманин, я христианка.

Этот аргумент казался мне совершенно убийственным.

Я слышала, что мусульмане на христианках не женятся. Никогда.

— Не страшно! — заверил меня Салим. — Бог один, Христос, Аллах, Будда — какая разница. Да к тому же тут не Пакистан — мы в Америке, здесь все веры хороши. Соглашайся!

Я обещала подумать. Салим благородно ответил, что совсем меня не торопит. Надо сказать, что благородства Салима хватило и на то, чтобы никогда уже не возвращаться к этому разговору.

Моя лос-анджелесская жизнь переменилась. Рядом появились наконец понятные и теплые люди. Владельцем «Пиццы» был пакистанец, и работали здесь в основном его соплеменники — молодые смуглые ребята, все как один добрые, простые, низенькие. Они гортанно и громко говорили с Салимом на родном языке, со мной робко и тихо шутили по-английски. И только посуду мыл мексиканец — низенький толстый Антонио, отец пятерых детей. Про детей мне рассказал Салим — Антонио не говорил по-английски.

Высокая белая девушка из Европы, которая к тому же учится в университете, — воспринималась всеми здесь как существо инопланетное, экзотическое. Все были со мной обходительны, даже Джеф не смел на меня покрикивать, как на других. Но больше остальных, не считая, конечно, Салима, меня полюбил Антонио. Английского он не знал, буквально совсем, зато имя мое выучил мгновенно. И едва я входила на кухню, где он тер сковородки, начинал распевать его на все лады: «О Майя, о-о-о, Майя, Майя, а-а-а». Иногда добавлял: «I love you». Он явно мучился и хотел добавить что-то еще, может быть, поболтать со мной хоть немного, однако — язык, и потому каждый вечер, завидев меня, он все так же радостно, но бессильно пел: «О Майя, о»...

Наши рабочие дни, нет, вечера и ночи почти неотличимо походили друг на друга. Несколько самых «горячих» часов подряд мы с Салимом быстро сыпали на тесто топинги, закидывали сковородки с сырыми пиццами в печь. Выехав из печи, наши пиццы укладывались в коробки и разъезжались по городу. Или съедались прямо в зале. «Пицца» закрывалась в полночь. После этого мы тщательно мыли кухню, столики в зале, пылесосили и чистили ковры на полу.

Единственный счастливый владелец машины, один из тех, кто развозил пиццы по клиентам, развозил потом и нас всех по нашим съемным квартирам.

Я возвращалась в свою каморку глубокой ночью. Лечь сразу было невозможно, я почти беззвучно включала музыку и медленно приходила в себя: расшнуровывала кроссовки, стягивала форменную одежду. Одежда, руки и волосы дышали густым, сдобным запахом печеного хлеба.

Я просыпалась к обеду. И обед ждал меня: в холодильнике стояла пицца. Отчего-то каждый день кто-то не забирал заказанную пиццу. И заказчик, звонивший по телефону, бесследно исчезал. Пиццы возвращались к нам. Иногда сразу несколько коробок высилось около кассы. Одна из них всегда доставалась мне. Я грела свой обед в печке, неторопливо ела и чувствовала себя рабочим человеком. А вечером снова шла на работу. И пока я отковыривала ночью от пола жвачку, мне снова упрямо казалось: нет, это не я, это чей-то фильм со мной. По сценарию Джека Лондона, что ли... Одна призрачность сменила другую, разве что этот сериал чуть, пожалуй, живее. Но это не я расставляю стулья, не я вхожу в кухню, где, как всегда, клубится пар, потому что Антонио моет посуду.

Антонио встречает меня знакомой песней, привычно улыбаясь, слушаю напеваемое на все лады собственное имя, но замечаю: сегодня наш мойщик посуды как-то особенно возбужден, он словно не в силах больше сдерживать чувств, удержать лирический напор. И вот Антонио уже не поет, а кричит: — Майя, гуау, гуау!

Значить это может только одно: «гав-гав».

Как, на каком другом языке, понятном и мне и ему, выразить чувства? И Антонио долго, громко, восторженно лает. В мою честь.

«Аваав!» — заливаюсь я в ответ. «Ав! ав! ав!» — лаем мы друг другу и покатываемся наконец. Как и все вокруг.

Кухня озаряется ослепительным сиреневым светом. Раздается грохот — на улице бушует зимняя лос-анджелесская гроза. И точно кто-то встряхивает меня за плечи, я просыпаюсь. Прихожу в себя от трехмесячного морока. Это все гавк. Это уж точно по-настоящему, потому что оглушительный дружеский лай двух людей невозможно придумать. Никакой режиссер, никакой творец снов, тем более писатель, такого не сможет.

И значит, это не кто-то, не фантом, не призрак, не тень, это я, Maya Kucherskaya, работаю на рождественских каникулах в «Пицце Хат», и это на меня громко и восторженно лает человек по имени Антонио, отец пятерых детей. И это я отвечаю ему тем же. А еще это у всех у нас завтра — единственный в году выходной. Потому что завтра Рождество.

prochtenie.ru

Читать книгу Плач по уехавшей учительнице рисования (сборник) Майи Кучерской : онлайн чтение

Маргиналии-2

И началось.

Белые лужи тумана в оврагах, по самое горло. Подсолнух у обочины, облетевший. Пустые поля. Подростки на мотоциклах, без шлемов – волосы тормошит ветер. Стальной взблеск озера в соснячке. И пружинисто прыгнувшая к самой дороге тьма. Гладко-черная, только фары встречных машин сияют морковным светом. Но вскоре и фары пропадают.

Автобус мчал и мчал в глушь. Первые восторги уже отлетели, волна возбуждения спала, все наконец наговорились, наострились – стихли. Пузатая зеленая фляжка, долго ходившая по кругу, тянувшая ленточку временной близости и острот, опустела, кто-то уже ровно сопел с легким всхрапом. Кто-то просто лежал с закрытыми глазами в полузабытьи.

Писатель не спал, глядел, слушал, нюхал. Воздух! просачивался сквозь щели окон, пробивался из-под резиновой прокладки, из отогнутого треугольника в водительском отсеке веял – сыро, неузнаваемо, наполняя восторгом – что это? Такая свежесть откуда?

И когда вывалились наконец на волю, в тьму кромешную – ползли сюда, хотя под конец и неслись уже, семь часов почти, семь без малого, а? Когда выкатились из надышанной духоты – ох. Воздух снова. Теперь его стало столько. Будто на другой планете. С новой газовой оболочкой. Вот оно. Не задохнуться б, поосторожней, маленькими глоточками, а то знаете как, с непривычки, придется прикладываться к выхлопной трубе… Хе-хе!

О чем они?

Объемный. Плотный. Многосоставный. Можно жевать. Расслаивать.

Вон те сосны, высунувшие из мрака вершины в бледное небо, – хвоя. Березы в желтенькой, светящейся в темноте накидке – горечь, прель. Земля под ногами – влага, в тяжелую сырость осели подошвы ботинок. Вчера здесь шел дождь? И затопленная неподалеку печь – дым. Дальше, дальше, еще!

Снесенное только что яйцо в твердеющих пятнах помета и слабеньком, легком пуху, пес в воняющей псиной будке, железная цепь сбилась в клубок, ягнята под маминым животом, кисловатый младенческий запашок, закопченные на костре щуки, приготовленные на продажу, утки, опаленные на костре, числом четыре, у одной сломалось крыло, ведра мельбы, собранной все для того же завтрашнего придорожного рынка. Грибы. Отдельно, на бесплатной рекламной газетке, – белые с бархатными коричневыми шляпками, отдельно – подосиновики с ножками в синюю крапь, рядом рыжики, шляпка к шляпке, ножку одного, откатившегося чуть поодаль, крепко обнял сухой листок. Уснувшая в хлеву лошадь.

Все они пахли вот так. Что нельзя было надышаться.

В отчаянии автобусные закидывали головы – может, там разгадка? Как не умереть. Но там… Снова вздохи, ахи, торопливые соображения – нет, не Млечный. А это… неужели Дельфин? Что вы – это Пегас! А рядом… Орел? Рыбы?

Да при чем тут?! Там – звезды!

Их страшно, их до клекота в горле много. Их гораздо больше, чем в Москве и даже под. Кружат голову, утягивают вверх. На дно торжественной чаши, в вечную ночь. Откуда они вообще высыпали, эти… Господи, с чем их сравнить, писатель морщился – ладно, пусть будут стаей светляков.

Но снова низкие мужские голоса, которые всё знают. Статный Розенкранц – это его неумолкающий (неумолимый!) густой баритон объясняет кому-то: понимаете ли, тут совсем нет освещения. Вот поэтому, да. Но нет, все-таки есть. Во-о-он фонарь, льющий тусклую дымку. И дверь общежития, куда их привезли, распахнута, из нее тоже свет.

– Да какой это свет? Это – абсолютное н-ничто.

Произносит с легкой запинкой воронежский философ, сдружившийся с Розенкранцом в долгой дороге. Писатель и слышит, и не слышит, он – там.

Звезды. Мерцающий простор. Музыка сфер, ну, а как еще?

Так и не очнувшись от небесного обморока, они вваливаются наконец в фойе. Валерыч первым.

– С Москвы-ы? Нет, ничего у нас не забронировано.

Заспанная администратор в голубой, тут же длинными вечерами вязанной кофте.

Как же? Да ведь… Вчера я писал, уточнял по имейлу. Куда вы писали? На электронную почту. А… Администраторше скучно. Она давит зевок. Так это у нашего директора стоит. Но знаете, он ее никогда не читает. 30 человек? Нет, столько не поместим.

Но потом выясняется, что 26 – все-таки да. Еще четверых – в гостиницу, тут пройти-то пятнадцать минут. По такой темноте? Почему, у нас везде освещение. Администраторша обижена. Но те двое – пара, а это их подруга с сыном лет десяти, полдороги Ваня проиграл с мамой в «балду». Понурый Ваня и взрослые бредут в непроглядь, остальным неловко, но ничего, все-таки эти четверо вместе. К тому же в гостинице явно лучше условия, там уже поселена – днем еще, отдельно – приехавшая знаменитость и другие, не москвичи; философ из Воронежа с москвичами увязался случайно, был по делам в столице и сел в тот же автобус.

С клюкой, рюкзаками, сумками, аккуратным чемоданчиком на колесах – ученые дамы, прихрамывая, уверенно, величаво. Розенкранц деликатничает, всех пропускает вперед, невольно и остальные представители сильного пола (немногочисленные) мнутся и тоже… пропускают.

Писатель поднимает глаза: кое-кого он уже знает по автобусу – энергичная девица с короткой стрижкой, в высоких бежевых сапогах, узорно вышитых, – аспирантка, несколько раз называла себя так, добавляя чью-то фамилию, но фамилии он так и не разобрал. Полная, рыхлая «преподавательница со стажем», так сказала о себе она. Идет, опираясь на руку подруги ненамного моложе, без палки, зато в толстых очках и теплой, на вид дореволюционной шали. Еще две неведомых, писатель глядит только на их ноги – разношенные кроссовки, мокасины с выпирающими шишками. И еще какие-то, но, аккуратно огибая их, он идет на крыльцо, выкурить на сегодня последнюю. Косит и краем глаза видит: наконец потянулись и мужчины – первым седобородый, редко и брезгливо цедящий слова, его пузатый приятель в пиджаке (представился «соавтором» и всё!), лингвист с каштановыми бакенбардами, наконец, и Розенкранц, и воронежский философ. Философа вдруг окликают по имени. Голоса звучат с улицы, из темноты.

Организаторы, плотный Валерыч в кепке, нахлобученной прикола ради на самые брови, и Серега, давний писательский друган, остроносый, худой, сутулый, уже возвращаются скорым шагом. Пока все тянулись, в мгновение ока парни сгоняли в магазин – надо было спешить, работает до полуночи! Успели. Уютно звякает в пакетах, звон глушат крабовые палочки и сыр чеддер. Всё на месте. И все. Перевести дух. Философ возбужден, писателя тоже зовут в узкий мужской круг, но он, докурив, бредет в свою комнату, которую делит с философом, и вскоре проваливается в яму со звездами. Уже в полусне сладко и непонятно ёкает: вот тебе и научная конференция.

На следующий день, с самого непозднего утра, не обращая внимания на сложно проведенную ночь, сквозь наполовину деревянный, наполовину каменный городок, одноэтажный, когда-то важный, купеческий, широко расставивший ноги – теперь только кроткий, милый, это слово повторяется чаще других, с двумя церквями в центре, просторной площадью, окаймленной торговками по краям, упрямо, ровно прорастают белые лепестки докладов.

Дериват, субверсия, маргинализация, исторический нарратив. Особый риторический эффект. Интертекстуальный. Деформация художественного текста как следствие. Неопубликованный исторический роман писателя допушкинской поры. Немецкие прообразы русских литераторов в романтической повести первой половины 1830-х.

Во дают, лениво думает писатель, слушая про литераторов, в основном поэтов, но частично и музыкантов. Не выспался, хочется спать.

Конференция проходит в местной модельной школе. С экраном в главном зале, в котором сидит и писатель, хотя секций две – в одной все пожелавшие выступить не уместились. У многих – презентации, новые времена, мелькают портреты, обложки, фрагменты рукописей, цитаты, которые писатель не в силах читать. Часто, впрочем, звучат и знакомые имена – Лермонтов – Баратынский – Тютчев – А. К. Толстой. Наконец и прикол: иронические памятники нашего времени как элемент изменившегося социокультурного быта. Бурное оживление. Памятник букве «Ё», тапочкам, ловцам облаков, Чехову глазами пьянчужки. А что, преподавательница-то со стажем – как выяснилось, ничего?! Слушать ее, во всяком случае, интересно. И рыхлости как не бывало. Душа человеческая возраста-то не имеет… Зевок.

После преподавательницы выпрыгивает на кафедру абсолютно лысый, как выясняется в дневном свете, «соавтор», на этот раз в вельветовом пиджаке, прикрывающем тугой шар животика. Фамилия его тоже впервые произносится вслух – Давыденко. Все это время Давыденко держался исключительно при сумрачном седобородом. Судя по лицу, и эти полночи хлебали водку, своей отдельной компанией – какой? неужто вдвоем? даже аспирантку не позвали? Чирикает про рукописную повесть XVII века. Писателю тяжело – чужое, совсем уж неведомое, отключается мозг.

Снова вспыхивают цветные картинки. Знаменитость, тот, что ночевал в гостинице, писатель уже и его окрестил – естественно Патриарх, сидит на самой первой парте – в широких штанах, с круглыми глазами, младенчески розовыми щеками. Без единой морщины. С пухом, клубящимся на такой же, как и все у него, круглой голове. Патриарх часто моргает и задает докладчику точные, резкие вопросы, хотя от него требуется, в общем, только величавое присутствие, но что поделаешь, если ему еще и интересно. Соавтор Давыденко вроде держит удар.

Писателю все равно сонно. После Давыденко поднимается та, что в прабабкиной шали, и писатель тихонько выскакивает наконец покурить. Не слишком ориентируясь, он идет наугад и оказывается с другой стороны школы, у заднего хода – обнаруживает там мальчика Ваню, который в «балду». Ваня возится с серыми грязнющими щенятами, устроившими лежбище под крыльцом, а сейчас вылезшими погулять. Мать щенков, рыже-серая дворняга, лежит чуть поодаль на солнышке.

Писатель тоже склоняется к малышне, перекидывается с Ваней словечком-другим. Ваня – сынок интеллигентной мамы, он открыт и даже не против пообщаться, не обязательно о щенках, но с другой стороны, о чем еще. И в который раз повторяет: «Почему же вы такие смешные? Такие маленькие, и что за хвостики у вас? Разве это хвостики?»

Писателю хочется сказать ему, да хоть бы и Ване: «Прикинь, братишка, пятый доклад подряд про литературу да литературу, а что я, я – тоже писатель, живой! им плевать. Сижу идиот идиотом, слово боюсь вымолвить. Зато лет через сто сочинят ведь и про меня докладец: “Забытый автор забытого романа забытой эпохи”». Но нет, зачем тревожить мальчишку, и писатель только цедит с улыбкой: «Не куришь, Ванек?» Ваня благочестиво ужасается, а писатель, докурив и помявшись еще без дела, все-таки возвращается назад, на ту же секцию – доклад уже кончился, все его как раз обсуждают. Что-то спрашивают докладчицу, она поворачивает голову то к одному, то к другому, несмотря на очки, чуть щурится, каждому говорит «спасибо за вопрос», но вскоре о ней забывают, спорят Валерыч и Патриарх, спор ширится, захватывая все новых участников, – научное общение, наконец, вскипает. Бурлит. Упрямо молчит лишь тот, при ком Давыденко, – седобородый Жрец. Вот кто он на самом деле, догадывается наконец писатель. Белая, аккуратно обстриженная борода, зачесанные назад волосы, широкий неглупый лоб с оттенком религиозности, залегшей в поперечной складке, – и маленькие, острые черные глазки, зорко фиксирующие происходящее.

Для Жреца здесь слишком много постороннего и напрасно допущенного народа – он раздражен. Что делает тут, например, вот эта с говорком, из Тамбова? Как она вообще попала сюда? Или эта самая, стоящая за кафедрой, вместе со своей шалью вынутая из бабушкиного сундука? И свиристящая чудовищные банальности аспирантка? Но по каким-то своим, тонким причинам Жрецу нужно было оказаться здесь – в 500 км от Москвы, в уездном городе, прославившемся минаретом XV века и поддужными колокольчиками – их коллекция представлена в краеведческом музее. Был тут, говорят, в начале прошлого века и свой знаменитый шляпник, шляпы его славились в обеих столицах, потомки шляпника организовали в честь пращура частный музей. По пути в школу участники конференции этот музей проходили, дивились на вывеску в виде ярко-желтой шляпы с красным пером, и витрину, задрапированную черным бархатом, с разбросанными цветными шляпками разной формы. Из неопознаваемого материала. Писатель сразу решил, что обязательно сходит – и в краеведческий, и к шляпам.

Но оказывается, идти самому не нужно, после первого же заседания их ведут – и все топают пешком, тут неподалеку (тут всё неподалеку), только горочки и кое-как мощенные улицы не учтены. Ничего, для Патриарха и дамы с клюкой быстро находится машина, аспирантка уверенно топочет, как пляшет, вышитыми сапогами (вот чья она, оказывается, аспирантка – Патриаршья!), суетится, сажает научного руководителя в авто. Остальные – пешком: писатель разглядывает их дальше. Все в основном старше его. Но лингвист с приятной мягкостью в оливковых глазах, смешными темными бакенбардами и айпэдом, который постоянно носит с собой, как будто и нет. Аспирантка тоже, само собой. Между прочим, несмотря на лысину и полноту, и соавтор Давыденко вовсе не стар. Дама из Тамбова внезапно бросается прочь, в сторону – и через несколько минут догоняет их с нарядной веткой оранжевых фонариков. «Не удержалась!» – смущенно объясняет растоптанным кроссовкам. Они удаляются, неслышно открывают рот, напоминая писателю зевающих собак. Женщин, как и всегда и везде, где он бывает, заметно больше.

Шляпный музей закрыт. Без объяснения причин. На картонной табличке к русскому отпечатанному «Закрыто» внизу добавлено от руки “Closed”. Писатель, глядя на этот балаган, вдруг понимает: какие шляпы? Да кому они здесь были нужны в таком количестве? Выдумки здешних краеведов или, скорее, местного турагентства… Зато колокольчиков всех размеров и сортов им показывают целые вереницы. Звон в ушах. Писатель тоже разок звякнул, уже когда все остальные потянулись к выходу – и долго, долго дрожал воздух.

После музея обед в кафе «Терем». Подают местные деликатесы: салатик свекольный в пиале, борщ со здешней свежей сметаной, говядину под сыром. Сто лет такого не ел. Все вытеснил проклятый «Сабвей». На десерт теплые булки с изюмом. Компот из сухофруктов. Каждый глоток – толчок туда. Он родился в похожем городе, он такие булки ел на полдник, он пил такой же компот в школе и пионерском ла.

Оказалось, на сегодня совсем всё, заседания кончились, после обеда снова экскурсия – он в программу-то и не заглянул, запомнил только, что ему выступать завтра, – и то со слов Сереги. Их погрузили в здешний плохонький автобус, писатель оказался рядом с Серегой как раз. Покатили сквозь город, глазея на вывески. Галантерея «Малыш». Блинная «У Демьяна». Демьянова уха? Ха. «Хозяин». «Гименей», салон свадебный – «постоянным посетителям скидки».

Пока снова не раскрылся простор.

* * *

Тут же выяснилось: сообщения, вопросы к докладчикам, радостный гул, когда наконец всплывает всем доступная тема, – по краям, лепестки действительно, а теперь, как набрали скорость, запрыгали по ухабам… в расступившемся запылала ярко-желтая середина. И сейчас же из яично-желтой середки поперло, понесло – кисло, вонюче, с лошадиным храпом, мнуще душу до сладких болезненных слез – Русь. Писатель оперил это затертое слово, длинно, грязно выругавшись про себя. Куда несешься …?

Мелькнул обрыв, озеро, «песчаник», как сообщила экскурсовод Ирина, писатель размолол языком и это слово, песочный сахарок заскрипел на зубах.

И в нависшем на миг небесном пустыре вырос вдруг громадный – не больше ль Исаакия? забеспокоились в автобусе питерцы – собор. Выше неба, шире земли. Даже сейчас среди появившихся каменных и высоких домов остался главным, изваянием жутким. В такой-то глуши. И ведь пустовал наверняка, даже в праздники, деревенек восемь требовалось, чтоб его заполнить, но тогдашнему хозяину здешних мест, мегаману, маньяку, любителю девичьей красы и танцев ночь напролет, три оркестра играли в две смены целые сутки – один он устали не ведал! – хозяину нравились вот такие размеры. Он был из потемкинских дружков.

– Проезжаем знаменитые леса, глухие, посмотрите направо-налево, а теперь точно прямо! – заклинала экскурсовод Ирина, она их уже околдовала, несмотря на провинциальный акцент, этими небылицами, и они верили ей, покорно вертели головами.

Разбойники залегли в кустах, наводят на купецкий обоз пищали, молись, купчина, прощайся с товаром и с жизнию!

Свинья катит в золоченой карете на свадьбу, тыкает пятачком в полную до краев тарелку расписного фарфорового сервиза, запивает заморскими винами, возвращается, сыто похрюкивая, на бархатных подушках, назад. Только теперь с уставившимися в небо черными глазами, набитая по горло червонцами. Русь.

Женился барин и в третий раз, на этот раз на женщине удивительной, красавице, образованной, умной, это был союз равных – это при двух первых живых женах… Все травила да травила байки экскурсовод.

Писатель кривится, смаргивает – он очень устал, но как же хорошо, что поехал. Все-таки – хорошо. И ведь оказался здесь совершенно случайно, один из организаторов, Серега, однокурсник бывший, а потом и поклонник (хы) позвал. И писатель, профессиональный бездельник, как многие, он знал, считают, многие и среди этих тоже, на три конференционных дня его попутчиков, от таких же бездельников, писателей, пусть и мертвых, между прочим, кормившихся. И никто из этих научников ведать не ведал: те, кем они занимаются, ничуть не лучше, чем нынешние… н-е-ет. И он, он никакой не бездельник – вот уж третью неделю писатель сидел в конторе, в офисе на Бакунинской, с голодухи, а как еще… Да, он тоже теперь работал.

Серега дважды звонил и звал на эту конфу сбивчиво, но настойчиво, напомнил писателю о его педагогическо-гуманитарном образовании, помянул диплом, и писатель действительно вспомнил: а что? про связь Пушкина – Блока в двух стихотворениях никто еще, кажется, так и не сказал. Была не была, согласился – прогуляться, все лето ведь сиднем просидел в Москве. Даже что-то в выходные накануне накропал, для выступления. Поискал потом на всякий случай по Интернету. Вроде и правда никто за прошедшее с диплома время так и не повторил, не заметил. А все равно боязно было… Чужак. Хорошо, доклад только завтра, можно не думать пока.

Экскурсовод все блажила. Про башню с раздвижным полом, подземелья в пять аршин, в которых умучили сотни людей, едва набежала проверка – надо ж было замести следы, и не выпустили назад. Барин-то, захлебывалась Ирина, держал подпольный монетный завод и крепостной театр, а как же… охотно откликается она на чей-то сальный вопрос – с красавицами актрисами на десерт. В палатах его белокаменных тянулись длинные оранжереи, снежной русской зимой слепившие гостей вечной зеленью, – отсюда поставляли землянику и персики на Рождество Христово и к самым именинам в Петербург, благодетелю и покровителю, светлейшему Григорию Александрычу от раба покорного и преданного, не ведавшего управы, со скуки губившего проезжих купчишек, если только все это не полное вранье.

Русь, Русь.

* * *

Вечером писатель боится хватить лишнего, боится всего – он отвык, он не знает, как принято у научников, насколько. Вспоминает литературные посиделки, обычно после премий в каком-нибудь кабаке… иногда с мордобитием, хотя тоже не то, конечно, буйство, что было прежде, у Есенина например, – но нет, вряд ли здесь даже и эти подражания жалкие допустимы.

И тут он замечает ее. Во как, только сейчас. Или позже она приехала? А может, сидела в другой секции весь день? Но и в автобусе ее не было вроде? Неважно – новое лицо. Ничего особенного, только оттенок волос необычен – вроде русые, но с отливом в темную желтизну, или это разновидность рыжины? Вьющиеся, спадающие крупными кудрями – сто лет такого не видал – ожившая осень, осень с близким кризисом среднего возраста. Тонкие морщинки у глаз, замазанные неуловимым, бледно-телесным – крем такой специальный? С глазами темными, весело-печальными и – надо же, не успел он ничего сообразить, как сама подошла! И рассказывает что-то, расспрашивает, читала его последнюю книгу, всхлипывала под конец – так и льнет. Не грубо, но не маленькие ж, он берет ее как бы невзначай за ручку, она также невзначай возвращает руку обратно, он не удерживается и опрокидывает следующую. Пластмассовую рюмочку на ножке.

– Недавно вернулся из Норвегии, – рассказывает ей в ответ на ее восторги по поводу его книги, зная, что потом будет поздно, надо успеть хоть что-то вменяемое произнести, – встречи были с читателями, норвежцами.

Писатель и сам не знал, почему его позвали туда, на норвежский тексты его не переводились, не считая одного рассказика в пятилетней давности антологии, но возможно, все остальные просто отказались, сытые по горло этими разъездами, – не хотел никто вот так, всего-то на два дня. Полдня в столице, а потом в дальней провинции с названием, похожим на короткий выдох викинга, втыкающего нож в шею кабана.

Он не гордый, он согласился легко – в апреле, весна, красиво, общался с ясноглазыми обветренными норвегами, заливал им про современную русскую классику в этой деревушке-выдохе, а до этого встречался с соотечественниками в Осло. Якобы они его читали.

– Соотечественников, – рассказывал писатель, снисходительно улыбаясь, – собралось человек двадцать пять, не так, в принципе, мало, кое-кто приехал даже из других, мелких городков. Специально поглядеть! Вот как надо скучать по родине.

Хотя никто ничего, конечно, из него не читал, кроме одной славистки из Ставангера с глазами, налитыми голубой фьордовской водой, – но тосковали, хотели перетереть о Путине – Медведеве, протестном движении, чтобы заново убедиться: родину они покинули совершенно правильно. И своевременно тож. После этой-то мутной встречи, на которой он от бессилия, скучая говорить о политике, в основном читал из своих рассказов, после нескольких вежливых вопросов и четырех подписанных книг (все-таки где-то раздобыли их чудом!), один соотечественник подошел к нему.

Писатель изобразил его желтоволосой, расправил плечи, величаво повел головой. Соотечественник был статен, волосы с проседью до плеч, сам похож на скандинава, викинга в отставке – нет, ну до чего быстро все мимикрируют, а? Минут десять соотечественник рассказывал, как удивительно и странно пишет свои рассказы Чехов. «Вроде и я так могу». Тяжелый, длинный вздох. «Вроде совсем просто, но нет… не могу, так – не могу». Писатель уже томился и ждал, чем же все это завершится. «Вы знаете, – раздумчиво говорил викинг, – с годами многим людям хочется что-то записать, рассказать о своей жизни, не с тем, чтобы опубликоваться, добиться славы или получить деньги, а чтобы предостеречь от ошибок других», – тут писатель окончательно уверился, что еще минута-другая, и из табакерки-портфельчика, подпертого викинговой ногой, выскочит рукопись на почит, и уже уронил веско: «Не предостережешь никого все равно». Но викинг ничего не слышал, он тихо брел по любимой тропе: тот гений, у него каждое слово – волшебство, а я… И все не мог выбраться. Медлил, кружил, пока наконец не вспомнил, что вообще-то собирался задать вопрос.

– Вот он мой вопрос, – цитировал писатель желтоволосой, делая паузу. – Как вы думаете… – снова молчок, – почему Чехов – еще передых, – почему Чехов… гений? Как ему это удалось? – почти с обидой закончил соотечественник, и желтоволосая благодарно засмеялась.

– Послушайте, где же я мог вас видеть? – галантно спрашивал писатель, глядя ей в самые глаза, она молчала, и он протянул руку к бутылке, освежить, поддать смелости, но тут перед ним вырос воронежский философ, по совместительству сосед.

– Ваш ход, сэр.

Философ протягивал писателю кий.

В центре комнаты, которую они сняли в гостинице для гулянки, стоял бильярдный стол, все били по очереди. Писатель чувствовал: рука уже не тверда, но все-таки нагнулся, прицелился, стукнул. И попал! Стремительно скользнув по зеленому сукну, шар прыгнул в крепкий нитяной гамачок. Желтоволосая захлопала в ладоши, даже привзвизгнула что-то. «Дуплетом желтого в середину!» – вот, кажется, что. Писатель не узнал цитаты и ощутил рвотный позыв. Он попал, и нужно было бить снова, но в глазах зарябило, шар показался зеленым карликовым арбузом, он промазал – и, отдавая кий, быстро выкатился на воздух, постоял, отдышался. Звезд не было. Небо заволокли тучки. Подумал рассеянно, что если б она не захлопала, не взвизгнула – можно было бы, но теперь… Стал лихорадочно соображать, как бы смыться, может, притворившись совсем пьяным, а может, сказать прямо, что визжать не стоило, но вместо этого, вернувшись – а она уже искала его, уже ела глазами дверь, – снова сжал ей руку, поцеловал пальчики, проговорил проникновенно: «Завтра у меня доклад, надо готовиться». Она понимающе и с облегчением (огромным!) кивнула – ни на что, значит, и не надеялась? Во дурень! Ни хрена не разберешь этих ученых дам.

Писатель пошел в свой номер, из престижной гостиницы, где гуляли – по темноте, к общаге, добрел, сбросил брюки, но носки уже был не в силах, растянулся и… вспомнил. Первый раз за день. А что, продержался неплохо. Целый день, не так уж и мало, да?

Он пребывал в тяжком кризисе, эта поездка была способом если не разрешить, то уйти от проблем, вбок. Вот он и согласился с такой охотой побыть два выходных неведомо кем. Зализать этими днями все еще свежий разрыв с женой. В конце июня они разъехались, и лето пошло́ наперекосяк – в мелком ремонте, кошмарном делении книг, дисков, никак она не могла успокоиться – хотя ведь все, все ей оставил, только на книги да диски претендовал, но ей и их было жалко, хотя не слушала ж музыку никогда. Правда, читала. В конце концов оставил и книги, и диски – даже смешно, все ж теперь можно скачать, но кое-что было дорого ему как память, и некоторые книги были надписаны. Тоже ему лично. Жену это не смущало.

Самого его тошнило от собственного благородства. И ведь не только тем оно было вызвано, что квартиру им когда-то презентовал ее отец, а ему самому было куда съехать. Каморку в коммуналке, два года назад доставшуюся от его умершей бабки и все еще пустовавшую, сейчас же продали, купили для него однушку в Братееве. Подумаешь…

Зато природа. Парк зеленый. С дочкой будет гулять, а что? Дочку пока поделили поровну – хотя бы ее. Но не в том, не в дочке – даже злобно пакуясь и ненавидя жену за мелочность, дурость, он чувствовал, что все равно рад бы был жить с этой дурой и дальше, может, и до конца жизни, и не съезжать ни в какое в Братеево.

Душевные страдания, вопреки всем мифам, не заострили зрения и творческих озарений не принесли – наоборот, и сейчас, как и предыдущие два года, он не представлял, куда двигаться дальше. Во многом это-то и послужило причиной разъезда.

Жена заявила, что его молчаливой музой, любовницей, прислугой и кормилицей в одном лице больше быть не намерена, что пока он под предлогом размышлений о плане романа – сидит дома, и ладно бы сидел, так ведь лежит! и лежа тюкает что-то в компьютере, уложив его на живот, – а уж что он там тюкает, Бог один знает, несколько раз жена, увы, заставала его за разными невинными играми, тетрисом и пасьянсами, даже с Варей не подымется погулять, хоть бы в зоопарк сходил с девочкой или в театр Образцова, пока мать пашет на всех фронтах. Ни роман придумать, ни принести копейку в дом.

Забивала свои гвозди в него последнее время каждый день вообще.

Ну а премия? Премия? почти беззвучно напоминал писатель, и то только в случаях, когда неприлично было уже молчать. Действительно, за предыдущую и третью по счету свою книгу полтора года назад, теперь уже два почти, писатель получил довольно известную премию, пусть и не «Букер», и не «БигБук», – а все-таки кое-что. Для тридцатичетырехлетнего, то есть совсем молодого, автора и вовсе отлично. Но нет, это оказалось ничто! Потому что премиальные десять тысяч долларов кончились еще зимой – до копейки. Его колонка для мужского глянца, которую раз в месяц он вымучивал из себя, – тоже была не в счет. Семь тысяч рэ – несерьезно. Ты проедаешь больше – мелко выговаривала жена.

Как было объяснить ей, что он не виноват. Что кончилось и то, и другое, и третье время писательского благополучия. Но что если он пойдет работать, писать будет совсем уж невозможно, потому что литература требует покоя душевного, это – как монашество, надо жить в тишине, во внутреннем затворе, иначе не расслышишь. Надо терпеть и ждать, чтобы понять не только про что – это он, казалось, даже и понял, и собирался писать роман о 1990-х, – но чтобы услышать как. И едва это как дастся в руки – тогда только можно запрягать и… Но так необходимого ему «как» он все не мог дождаться – все было не то, сделав несколько самостоятельных шагов, он погружался в болото самоповтора. Резко поворачивал руль, но сейчас же срывался в подражание – то внезапно Достоевскому (хотя не любил же его, но интонация!), то еще неожиданней Ремизову – с прискоком. Образования ему не хватало, вот что – и он бросился читать, читал запоем, подряд, всех-всех, Манна-Белля-Тургенева-Толстого-Добычина, но нет, они только напрасно сбивали его, эти чужие голоса. Можно было, конечно, поступить, как поступали многие, – попытаться повторить прежний успех, написать тем же напористым, метафоричным стилем, а-ля весь Серебряный вместе взятый век, еще один роман про ровесников своих. Но он не хотел. И книгу, за которую его наградили, теперь ему до стыдного пота страшно было открывать. Под ее обложкой корчилось совсем не то! Только молодая наглость и звон – вот за это, видать, и вручили пластиковую карточку с круглой суммой. С тех пор он написал всего два рассказа, оба давно были опубликованы, в правильных местах, но за копейки.

И от жены все-таки пришлось съехать. Вымолив (унижения невспоминаемые!) не развод, пока только разъезд. На год. Ровно год. В московский угол. За это время можно было написать нетленку, не надо роман – уже не надо, повестушку б листа на три – четыре…

Но как раз над ним делали ремонт, перфоратор включался с самого утра – какая уж тут повестушка! И в холодильник никто ничего не сгружал вечерами. Так он и перешел на питание в «Бургер-кинге», а после какого-нибудь очередного случайного гонорара шиковал в «Сабвее» – их большого бутерброда хватало на день. Утром-вечером – пил кефир, плюс хлеб, иногда картошка, макароны – ничего, терпеть можно, хотя довольно голодно. Через месяц он не вынес – и все тот же Серега пристроил его в контору – на другой конец города, счета-фактуры, платежки, факсы, тоска…

Писатель забылся мертвым сном. Среди ночи проснулся – только что желтоволосая ухмылялась ему нетрезво, передний зуб у нее был выбит… «Так вот почему улыбалась вчера все больше с закрытым ртом», – соображал во сне писатель. Зеленые глаза ее светились похотью.

iknigi.net

Майя Кучерская - Плач по уехавшей учительнице рисования (сборник) читать онлайн

Майя Кучерская

Плач по уехавшей учительнице рисования

почему уж так

потому что

у нас

Родина

а у них что

Всеволод Некрасов

1. Один человек был сумашедший. – Ну и что? Сейчас все – сумашедшие. – И то правда.

2. Один человек, Костиком звали, захотел попить пивка. Выходит это на улицу. – Да то щас пиво пьет? – Что такое? – Да счас только джин с тоником. – И то правда.

3. Как Ольга Тимофеевна исправила воров Одна женщина, Ольга Петровна звали, как-то пошла в туалет. Сходила, возвращается – а из комнаты все вынесли. Ни стульев, ни столов, ни серванта. Ни ваз. Что это? – думает, а я даже ничего не слышала. И купила себе мебель новую, слуховой аппарат с розовой проволочкой – идет опять в туалет – теперь думает, дверь не буду запирать на задвижечку, чтобы все видеть. Бац. В окно вор залезает. А Ольге Тимофеевне, или как ее там, стыдно же, что она в туалете. А вор-то на то и рассчитывал. Ну, не из туалета же ему кричать «щас задам тебе, не воруй!». А вор на это и рассчитывал – опять все украл. Тогда Ольга Тимофеевна сходила в ЖЭК и там устроила скандал. Вы тут сидити не чешетесь, а меня второй раз обворовывают, а я, между прочим, ветеран Великой войны. В ЖЭКе испугались ее крика и топота – переселили ее с первого этажа на второй, да того не учли, что на второй этаж можно залезть с подъезда крыши. Ее как раз в прошлом году заасфальтировали, чтобы на ней удобнее было стоять. Но Ольга Тимофеевна, не будь дурочка, тоже всему научилась – призвала плотника, к окну приделала ставни крепкие деревянные, как куда уходит – в магазин там или сами понимаете куда еще – так ставни и запирает. На замок, в «Сделай сам» купила, на распродаже. А иногда так и сидит в темноте, тоже туда-сюда открывать не набегаешься. А ворам чем питаться теперь, чем себя обеспечивать? А пусть на работу устраиваются.

4. Однажды в совхоз крокодила привезли. Вроде б зачем в совхозе крокодил? А пусть, думают, будет. Устроили ему уголок редких животных, индивидуальный, а ты как думаешь. Разместили в школе поближе к кабинету зоологии. Зоолога-то не любили, он ветеринаром по совместительству работал, коров морил только так. И не только, что самое интересное совхозных, но и из частных, проще говоря, владений. Только долго-то он на наших харчах не протянул, помер. Да крокодил! Что поделаешь – позвали это директора – он освидетельствовал, акт оформил, потом зоолог пришел, чего-то с химиком похимичили, да с Степанычем, говорю же, с хи-ми-ком. Крокодила на доске растянули, чем-то там таким его сверху посыпали, четыре дня в школу было не войти, даже занятия отменили. А как высохло – ранцев для ребятишек наделали, так что и волки сыты, и овцы целы. Вот и я говорю.

5. Одному человеку, Алеше Григорьеву, захотелось девочку – ухаживать, цветы там, танцы, семечки, киношка. Не за горами и свадебка. Только Алеша без ноги был – девочкам не нравился. Съездил тогда Лексеич наш в больницу областную и привез протез себе, да не такой-сякой, а пластмассовый, легкий, чуть не со знаком качества – как раз гуманитарная помощь пришла от Клинтона. Все давно разобрали, и бинты, и лекарства, и шприцы одноразовые, а протез, да вроде кому и нужен, так и лежал в кабинете заведующего отделением. А тут и Алеша – пообещал, чего след, тот и отдал. Стал наш Лексеич с двумя ногами ходить – парень хоть куда. Но все ж знали: нога-то… бразильская, ненастоящая. И Алешу все-таки отвергали. Только горевал он не долго, поехал снова в область, до города доехал, протез по дороге выкинул, ножонку эту свою страшную пообнажил, сидит посреди базарной площади. «Люди добрые, помогите инвалиду далекой афганской войны». И что вы думаете, многие подавали, жалели юношу. А милиция даже трогать его не смела. Так и стал наш Алешка богатым человеком, «Форд-фокус» себе купил, в Москву переехал – тут и от девочек отбоя нет, каждая норовит, а он уже перегорел как-то, что, говорит, девочки, лучше душу буду спасать свою сожженную. Так и живет одиноким мужчиною в двухкомнатной квартире на Бауманской, в церковь как на работу, существует на пенсию, а как загрустит или что еще – едет в родной город, посидеть на базарной площади, поглядеть-послушать, нет, не для денег уже, кто ее уже помнит, эту войну… Ностальгия, говорит, вот и это.

6. Ни в сказке сказать

Одной бабе захотелось ребенка – рожу, думает, себе девочку, навяжу ей бантики, и мне утешение, и людям радость. Год проходит, другой на исходе. А что-то все никто не подворчивается. Стала баба сама ко всем клеиться – этому подмигнет, тому подкивнет. И ничего – клевали. Да только ребеночка все не выходило, мужик-то нервный пошел, горьким опытом на-ученный, думали, привязать к себе хочет, женить, а какой женить, когда самим жрать нечего, сахар вон стали даже по карточкам, да и старая такая кому ж нужна. Баба-то уже была в возрасте – 42 года. Расстроилась она тогда, платочек материн еще повязала, села у окошечка, ручкой щеку подперла.

– Горе ты мое, горюшко, горюшко проклятое. Несчастливица я, неродивица, сиротинушка одна в полюшке, а и отец-то мой во сырой земле, рядом спит родимая матушка. Помогите вы мне, ветры буйные, укрепите меня, светы светлые, подсобите мне, ночки темные, унесите мое горе-горькое, разожгите вы жарче пламени сердце добра молодца безымянного по мне горемычной по красной девице…

Так все это на одном дыхании и ноет. А на третьем этаже профессор жил, Олег Осипович – как раз форточку только начал открывать, слышит: поет вроде кто. Вот так эх, говорит, какое причитание! Микрофон на улицу выставил – стал это дело на магнитофон записывать. Надо же, в нашем городе и такая жемчужина народного творчества. У него эти песни самые специальность была, в университете.

Записывает, а сам думает: «Может, в гости зайти, что за диво такое да еще с дивным голосом?» Постучался, баба ему и открыла, а он ноги вытер, лысинку причесал, все по-интеллигентному так, чайку попить с медом не отказался, травли-вали, – поведала ему баба свое горе-горькое, уже без причитаний. Профессор все снова внимательно выслушал, человек был принципиальный, сразу ей предложение сделал. Баба обрадовалась! Постирала все у себя дома, почистила, отыграли тихую свадебку, да и зажили душа в душу. Профессор хоть и старый был, а обходительный, все пытался молодую жену на мысль натолкнуть, чтобы еще ему спела какое причитание, а она рада бы, но с радости-то, какие уж там причитания. Горя, говорит, нету у меня теперь, на всем готовеньком, что и выть по-напрасному, гневить только Бога. Согласился профессор, что и не одна она теперь, и во всем обеспеченная, все при ней, и квартира трехкомнатная, и вторая на сдачу, и телевизор, и муж нареченный под бочком. А ребеночек, да вроде и расхотелось ей. Стала о профессоре заботиться, вроде и отлегло, ему стала отдавать женскую эту свою ласку, а он хоть и старенький у ней был, 82 года, а ничего еще крепкий, мужик был хоть куда. Много еще открытий сделал потом в фольклористике.

libking.ru

Читать книгу Плач по уехавшей учительнице рисования (сборник) Майи Кучерской : онлайн чтение

Она слушает, кивает и, едва прощается с Нятой, получает очередную эсэмэску-мольбу. И две новые на ночь. Похожего содержания.

Утром она соглашается. Довольно. Разрубить все немедленно или спаять. Хватит медлить. Хватит тянуть. Раньше или позже, вчера или завтра – один черт. Все ясно как божий день.

Она пишет ему по-деловому, без лишних уточнений.

Завтра, в 17:30, адрес, название кафе. Сможешь?

Яша оторопел. Яша даже не сразу ответил. Через две минуты. Целых две минуты она ждала. И вот: Любимаямилаякакясчастливконечноконечноконечносмогу!!!

До встречи нашей!

Уф.

Свидание назначено в ее фитнес-время. Лешика из сада заберет, как обычно, няня. Звонок тренеру – и вот уже тренировка отменена.

На что ты готова? Нята, Нята!

На всё.

День проходит так тяжко, так ужасно, что даже Яша умолкает. Точно не веря скорости исполнения своих несбыточных мечт, молчит. Только утром написал, уточнил, подтвердил – и «До вечера, восхитительная, любимая! До встречи, родная моя!» Пока она собирается, по радио подробно рассказывают про человека, расстрелявшего на почве несчастной любви сослуживцев (сотрудников небольшой туристической компании). Тех, кому он мстил, в конторе, правда, в тот момент не оказалось – один человек скончался на месте, ранено… Она выключает, не дослушав.

На улице – промозгло, сыро, пронизывающе. Она идет с открытым лицом. Зачем кутаться? Теперь уже неважно. Самолет вот-вот пойдет на вынужденную посадку, которую вряд ли успеет сделать. Ноябрь. Порывы ледяного ветра, зовущего снег. Слишком легкий плащ, зато красивый, она в нем еще стройнее, широкая темно-синяя шаль окутала шею, ложится на плечи, тоже элегантно, но почти не греет, шляпка – с этого сезона они снова в моде – надвинута на лоб, и все равно продувает насквозь.

Вот-вот с неба прольется мелкий сырой. Сумерки белые. Черные лужи. Она их переступает, обходит, зачем-то и каблуки еще! Вот уже и зеленая вывеска кафе проступает сквозь изморозь, сияющую в люминесцентном свете взвесь. Горят в гирлянде цветных фонариков кафешные окошки – здесь уже начали отмечать Новый год.

Интересно, он выстрелит сразу или сначала все-таки выпьет с ней кофе? Например, капучино? Или эспрессо двойной?

Ни один человек не знает, что она идет вот сюда. Что она здесь. С Яшей. Значит, его не найдут. И ее. Конечно, никаких выстрелов не будет, покормив, он поведет ее прочь, в одному ему ведомое место. Мобильный сразу же отберет, симку выбросит. А там и…

Не менее вероятно, что он не станет торопиться и сначала постарается заинтересовать ее, очаровать, привязать покрепче и только потом невзначай позовет в гости? Но может быть, все и вовсе невинно, и этот юрист в начале карьеры жаждет обычного дружеского общения, почему она думает о нем плохо? А все эти неуклюжие вопросы про фигуру оттого, что он не знает, о чем еще можно спрашивать особу женского пола? Он бы и рад о другом, но он просто не знает! Может, это самый обыкновенный замерзший щенок? С зелено-серыми глазами, среднестатистическим лицом. На мгновение ей кажется, она слышит грохот его запуганного сердца. Шум его дыхания прямо над собой.

Она быстро поднимается на три ступеньки, покрытые зеленым антискользким покрытием, – в тепло, скорее! Изо всех сил тянет на себя громоздкую деревянную ручку, истертую, еле-еле отворяет тяжелую дверь.

Сейчас она увидит его.

Маскарад в стиле барокко

Что все собираются, я узнала случайно. Перед аудиторией, прям на полу, где мы сидели и ждали очереди на экзамен, чтение партитур, ага. Все вываливались с пустыми зачетками, только двоим Грэгор поставил кое-как. Тройки! Таня сидела рядом на рюкзаке, как и я, прислонившись к стене, уже на последнем издыхании, и внезапно сказала быстро, глядя вперед, будто просто чтобы хоть немного отвлечься: «Ты костюм-то уже выбрала себе?»

– Костюм?

– Дарский зовет, не слышала? Все как у больших, нужно…

– Я не слышала, Тань, – перебиваю я. – Я все равно на каникулы уезжаю.

Круглое, веснушчатое Танькино лицо покрывается краской.

– Он маскарад устраивает, в ночь с завтра на послезавтра. У его у предков дом загородный, говорят, дворец натуральный. Парк какой-то, что ли, китайский, дорожки, и с фонтаном вроде прям в доме, прикинь!

Прикидывать нечего, видала я этот фонтан, правда, он тогда был выключен. Но я молчу.

И Таня рассказывает дальше, ей приспичило все как можно мне подробнее именно сейчас рассказать. Стресс, может, так действует?

– Бал-маскарад, в общем, гостям велели явиться в костюмах, с масками, типа как раньше, в прежние времена. Чтобы узнать тебя было нельзя! Так и написали в приглашении – вы должны стать «неузнаваемы». Приглашения тоже в старинном духе оформили. Шрифт с закорючками, с масками черненькими двумя!

– Классно, – наконец подключаюсь я. – И кем ты будешь?

– Да я с ног сбилась, дорого все страшно, – чуть расслабляется Таня, видя, что я вроде не злюсь. – Но одна знакомая парикмахерша такой парик мне даст, обалдеть, длинные светлые волосы, буду знаешь кем? Татьяной!

Таня усмехается, стянутый бархаткой короткий темный хвост прыгает вверх.

– А платье?

– И про платье тоже вроде договорилась, со студией театральной из Академа. Напрокат дают, на сутки, но мне в самый раз. Подгонять уже завтра утром, наверное, буду. А еще они суперстар какую-то обещали пригласить, из Москвы, а кого – секрет. Может, Башмета?

– У них денег таких нет, на Башмета.

– Ты считала? Но думаю, да, скорее, современного кого-нибудь позовут. От классики и так уже у всех гонки.

Дима Дарский, сын человека, фамилию которого в нашем городе знает каждый, тем не менее папой своим не хвастался и в Консу, кстати, поступил против его воли, папаня толкал на экономику, в бизнес-скул, чуть не отправил куда-то за границу. Но Димка уперся, отказался ехать даже в Москву – поступил сначала в наше училище, затем в Консу, потом почти сразу выиграл конкурс в Питере, не первое, конечно, место, но все равно привез медаль, диплом, даже денег немного, премию. По телевизору его минуты полторы показывали, как он наяривает на рояле, кудрявый, губастый. Жутко похожий на Мика Джаггера в молодости. И папаша махнул рукой. Раз уж талант Димкин признали даже в Питере. А Димон на папу вообще чихал, хотя и ходил в каких-то канареечных, явно издалека привезенных рубашках, вкусно пах мужским одеколоном и нравился нашим девчонкам до нереального визга. Ему тоже много кто нравился, но по очереди. Очередь двигалась довольно быстро. Но никто особо не обижался, одна Ритка, дуреха, чуть руки на себя не наложила – наглоталась какой-то гадости, девчонки в общаге вовремя заметили – ничего, отблевалась, даже «скорую» не понадобилось вызывать. Дарскому это пересказали, он только плечами пожал: «Я тут при чем?» И как-то все тоже подумали – действительно, он при чем? Ритка – дура, он – гений, да еще и обаятельный, – как перед таким устоять?

Но мне. Хотелось. По-другому.

Хотелось его победить?

И я поехала. Тем более что в гости, домой, никого никогда он не звал, был, кажется, на это родительский запрет. Но вот тут почему-то он его нарушал.

– Ты не думай, просто покажу тебе, как живу. У меня там интересно.

И я сказала «ОК».

Щека у Димки оказалась детской, мягкой и очень горячей. Не колючей совсем, вместо щетины – пух! Шлепнула я его вообще-то слегка, кожа на месте шлепка чуть только порозовела. Но он вскрикнул, как от жуткой боли, схватился за щеку, страшно сморщился, согнулся и проговорил: «Гацкая татарва».

Четко так, яростно! Гацкая татарва.

И сейчас же два красно-зеленых попугая ара, качавшихся в клетке под потолком в его комнате, до этого совершенно безмолвные, вдруг запрыгали, засвиристели, клетка так и заходила ходуном. Неужели же что-то поняли? Начали защищать хозяина? Или выражали солидарность со мной. Но это я думала уже на ходу, быстро перемещаясь к выходу, блин, чисто по наитию, в таких хоромах нужна карта, наконец выскочила на широченную мраморную лестницу, рванула мимо круглого фонтана с золотыми рыбками прям у входа, мимо оранжереи в карликовых пальмах и охраны на проходной… И вот уже ехала на сразу же (ура!) пойманном грузовике в город, от ар, пальм, фонтанов и губастого урода!..

Таня этих подробностей, само собой, не знала. Как и никто. Даже с Дарским через несколько дней мы снова начали здороваться, как ничего и не было. Он быстро утешился, желающих хватало, но надо же… мальчик оказался мстительным.

– А кто еще пойдет? – спрашиваю и не смотрю Тане в глаза.

– Да я даже не знаю точно, – Танька мнется. – Ну, то есть, Лера идет, Ритка – точно, Тушкевич, Петя, я…

Через пять минут мыканий и отведенных глаз выясняется, что идет почти вся наша группа и кое-кто из других.

Я отталкиваюсь спиной от стены, пружинисто поднимаюсь, моя очередь сдавать.

– Ни пуха! – кричит Танька вдогонку и тихой скороговоркой, уже в самую спину, но так, что я слышу все равно: «Он-же-просто-наверняка-знал-что-ты-уезжаешь-домой».

Я сдаю. Сдаю сволочи и зануде Грэгору! Чтение партитур. Все довольно фальшиво меня поздравляют, кто-то даже чмокает в щечку (Танька, да). Но я-то знаю, в чем дело, – когда я как следует разозлюсь, меня посещает вдохновение, никакой Грэгор не устоит!

После экзамена сразу же еду в кассы, на вокзал, менять билет, чтобы уехать прямо завтра, до, до их тошнотного маскарада. К родителям, к маминым домашним супчикам поскорей, к деревянным домам на окраине и нескольким старым тоже со всей России съезжающимся на каникулы друзьям. Но билетов на завтра нет.

Весь следующий день я просто собираюсь. Отключив голову, укладываю чемодан, из общаги снова еду в Консу, сдаю в библиотеку книги, захожу на минуту в учебную часть, потом брожу по торговому центру, покупаю всем подарки на Новый год.

Черт, какое все-таки это тяжелое время, конец декабря. Целый длинный год рысью пружинит тебе на загривок. Глядит в затылок ледяным желтым взглядом. И ладно б давили только эти триста с чем-то там дней, но и всё, что ты ждал от года, от людей, а оно не сложилось, – тянет, давит тоже. На плечи, шею, заползает в башку, и мне хочется сгорбиться, сжаться и уснуть наконец дома, уткнувшись щекой в свежеодетую прохладную подушку (на наволочке – незабудки), крепко, сладко. И чтоб никто не будил.

На электронных часах в магазине мигает 16:04. Все закуплено, маме, бабушке, брату, всем. На улице холодает, сквозь белый день проступают сумерки. Зажигаются первые огни, всюду в витринах елки. Поднимается ветер, по земле стелется поземка, охота скорее в тепло, переминаюсь на остановке, но автобуса нет, сажусь наконец в маршрутку, снова еду в общагу. Смотрю сквозь окно. Все время хочется протереть глаза. Ну не может быть все таким серым. Закутанная по самый нос бабка сидит на деревянном ящике, просит милостыню возле торгового центра. Два краснорожих мужика в мохнатых шапках и ватных штанах шагают с удочками – рыбаки. На обочинах грязный снег, из сугробов торчат рекламные щиты, народу полно, но в основном женщины. Все закутанные и все с сумками – Новый год. Поэтому и машин так много, тащимся по проспекту еле-еле. Дубак полный, холодно даже в маршрутке.

Вот и общага, за ней серые брежневские дома, вечная стройка, сквозь старое унылое рвется новое, раскрашенные, наглые новостройки. Не знаю даже, что лучше. Прохожу мимо охранницы, она отрывается от кроссворда, косится на пакеты и свертки так, будто сама никогда не ходит в магаз.

В нашей комнате никого. Дина и Аня сегодня уже уехали, Динка вообще, наверное, навсегда, сказала, нашла комнату в городе, и правильно – жить в нашей общаге тот еще депрессняк… Все кто может снимает. Я пока не могу. Уроков хватает только на прокорм да вот на подарки. Еще на билет домой. Хотя за это полугодие все-таки удалось немного скопить, пока сама не знаю на что.

Чемодан стоит у кровати, дожить до рассвета, ну, не в «Бункер» же сейчас переть, тем более в такой нереальный холод. Ложусь на кровать, отворачиваюсь к стене. За стеной ржут девчонки, примеряют наряды, собираются на маскарад.

Странно, почему я переживаю? Мне же плевать на этого Дарского, особенно после той пощечины. Противный, самовлюбленный, пустой. Все равно. Но как он мог меня не позвать? Всех позвал, кроме меня! Ладно, предположим, у мальчика обида до конца жизни. Но остальные… Они ж не знали. Не знали ничего! И все равно никто ничего мне не сказал про этот бал. Скрывали? Или случайно так вышло? Нет, не случайно. До последнего таили, даже Танька, – почему? Да потому что я им все равно не своя. Дерёвня. Хотя мой город совсем не дерёвня, даже не село, а город, хорошо, городок. И к тому же бешеная, ну, почему ты такая бешеная? – вот что Танька любила мне повторять в прошлом году, пока мы с ней более-менее дружили. И никакой талант не спасет. А может, и нет у меня никакого таланта? После Лейпцига и шестого места даже Борис Михайлович, педагог, из-за которого я вообще здесь, сильно во мне, кажется, разочаровался.

Эти за стенкой все орали и заливались. Пойти сказать им, чтобы заткнулись? Что я хочу спать! Разметать общагу в хлам с помощью супероружия, которого у меня нет? Вместо этого иду в общую ванную-туалет.

Под зеркалом лежит забытая золоченая трубочка, Динкина помада, ярко-ярко-красная, крашусь. Вид сразу становится как у продавщицы на нашем рынке. Неместной. А, скажем, из Барнаула. Папа у меня оттуда и есть, и скулы мои – от него. Татарва! Но вот и не бляцкая! Натягиваю самый теплый свой красный свитер, бабушка связала еще в позапрошлом году, свитер, но все равно юбку, замшевую черную мини, купленную этим летом в Германии, в секонд-хенде! Yes. Достаю из тайника деньги, накопленную заначку, запихиваю в карман куртки всё заработанное за эти месяцы, слетаю с лестницы, вжик!

Выхожу. Колени сейчас же охватывает холод, ноги коченеют, на губах – сладкий привкус помады. Удар ледяного ветра. Хреновато. Натягиваю шапку на самые уши, вжимаю голову в куртку. Хоть бы такси! И надо же, слева, ближе к жилым домам, вижу «Волгу» с зеленым огоньком.

Выбрасываю руку вперед, машина послушно едет прямо ко мне. Дверь отворяется, лицо обдает душным теплом.

– Ты заказал?!

Кричит. Сухонький, с узкими глазками.

– Ты?

Страшно злой. Счас убьет меня!

– Не, не я, но, может быть, вы меня подвезете…

– А по телефону не ты заказал?

– Нет, говорю же. Не я.

Он кивает. Верит. Немного обреченно машет рукой – заходи.

Бухаюсь на шерстяное, каким-то пледом, что ли, укрытое сиденье, душно, но хоть тепло, радио мурлыкает попсу. Водила так себе говорит по-русски и полдороги ругается, правда, не на меня.

– Заказали, да, знаю, не ты, но тоже Ипподромская, приехал, никого нет. Звоню диспетчеру, она им, а они к телефону тоже никто не идут. Может, пьяные уже все. Стоял, не знал. Так и не пришли, заразы. Хорошо, ты…

Он наконец отмякает. Что-то спрашивает, а мне леееень говорить. Мне просто тепло. Я уехала из общаги.

Мычу что-то в ответ, он морщит детские бровки, не понимает, что я ему тихо хамлю, ерзает и начинает опять про свое. Оказывается, он из Таджикистана. Жена, четверо детей, он на заработках. Зарабатываю много! Но без больничного. Болеть нет, нельзя. Заболел – ничего не заработал. Очень плохо. Один раз все равно заболел, неделю лежал. Жена звонит, деньги нужны. Нету! Чем детей кормить, деньги давай. Ой, поругались мы, я трубку бросил – как в фильме, да?

Он смешно качает головой. Я соглашаюсь: ну точно, кино.

– Тут постоянный клиент звонит, переехать надо было. Ой, я много заработал! Жена опять звонит, сапоги нужны, а я такой гордый! Да, говорю, завтра пришлю. Столько денег у меня. Три тысячи ей послал.

Все, что мог, этот человек, кажется, уже рассказал. Опять ко мне:

– А ты студентка? Медицинская академия?

Интересно, почему он так решил. Но я киваю.

– Ага, на врача учусь.

– Трудно?

– Нет, весело! Вот мышек вчера пытали, в мозг ткнешь ей проводок, она лапками дерг! И готова.

– Умерла?

– Да! Сразу же. Но одна недавно такая попалась живучая… Не умерла. Все сдохли, а она дернулась и вдруг опять подниматься начала. Все у нас так и сели. Новое явление в науке! А это электричество во всем здании отключили. Разряда не было. Не судьба, значит, ей была сдохнуть. Вот я и подумала: раз так, возьму на воспитание ее; это, правда, он оказался. Мышонок. Дома у него на моих харчах волосы отросли, мягкие такие, светлые, так теперь и живем вместе. Лён я его назвала. Учу его разговаривать.

– Кого?

– Кого-кого. Мышонка! Белого. Вот тут мне выходить.

Плачу́ этому таджику чуть больше, чем договорились. Пусть будет гордый.

Иду по проспекту. Захожу в кофейню. Пахнет хорошим кофе. Розовые скатерти на круглых столах, чашечки такие же – с розой и серыми листочками по кругу. Мелкими глотками цежу эспрессо, крепкий-крепкий. Это место открыли, кажется, недавно, во всяком случае, я здесь первый раз. Но зато и цены… Потому и народу совсем немного, только парочка обжимается у окна да мужик напротив поедает подогретый бутерброд с ветчиной (в меню названный «тост»), тяжело поглядывая по сторонам, замечает меня. И уже не отводит глаз. Оставляю под сахарницей чаевые, смываюсь. На часах шесть. Вечер проходит неплохо. Только на улице дубилово, жаль. Градусов двадцать пять точно. Снова голосую, останавливается белый «жигуль»…

Деньги тают, кружу по городу без всякой цели, культурно развлекаюсь, вешаю всем по очереди лапшу на уши: медсестра – будущий юрист – бывшая гимнастка (перелом позвоночника! Теперь только тренирую) – лаборантка из академа – дизайнер офисов… Прибавляю и отнимаю себе годы, меняю занятия, несу полную чушь, и никто пока не сказал: «Да ты заливаешь!» Какая им разница? Зато мне с каждым новым враньем почему-то легче.

Но примерно на шестом я ломаюсь. Синий «форд», стекло опускается – из машины вылетает волшебный музыкальный хлопок – мама родная, Бетховен! Седьмая симфония, Allegretto!

Кричу:

– Да это ж Бетховен у вас!

Он говорит:

– Ну да. Седьмая. Куда вам?

Веселый, косматый парень на уютном «форде», в черной дубленой куртке – первый из всех самый нормальный. И свой! Седьмая!

– Мне… все равно.

– Не понял, – он хмурится. Сейчас пошлет.

– Я просто покататься хочу. Но за деньги, конечно, я вам заплачу, – лепечу сама не знаю какую ахинею.

Он молчит, что-то соображает. Наконец кивает по-свойски.

– Ладно, садись. Хотя кататься долго придется. Я вообще-то в аэропорт.

Я забираюсь в машину. Парень нажимает на кнопочку, что-то щелкает, музыка меняется. Правильно, под Бетховена не поговоришь.

Наигрывает баян – Tigers Lilies? Точно они! Всегда хочется под них смеяться. При том что слова у них – жуткие немного, если перевести. Но про слова говорит уже водила. Он нравится мне все больше. Каштановые волосы, чуть длинней положенного, глаза темные, большие, хитрые слегка, челюсть чуть вперед – мужик. И улыбается хорошо. На вид ему лет тридцать, но может, и меньше. Чем-то он похож на артиста, хотя вроде как бывшего. Слишком отточенные жесты. Знакомимся. Парня зовут Андрей. Вы артист или музыкант?

– Между, – он усмехается. – Как догадалась?.. Раньше была своя группа, а теперь агентство у нас. Организуем корпоративы, концерты разных знаменитостей для узкого круга – со всего мира едут к нам, из Москвы, Питера – это вообще без вопросов. Только плати, приедут… – он снова снисходительно улыбается.

– Перед праздниками, наверное, совсем завал?

– Еле дышу уже, сегодня вообще трудный день, – он вздыхает и резко тормозит. – Вот придурок!

Это нас подрезал высокий джип.

– А что заказывают? – говорю как ни в чем не бывало.

– Да больше старье, конечно, – он чуть рисуется, отбрасывает волосы назад. – Клиенты-то в основном кто? У кого деньги есть. А богатеют люди не в 20 лет – вот и заказывают времен свой молодости. БГ, Макаревич, Антонов. Малинина многие любят. Это из наших. Даже Аллу Борисовну один раз привозили, но это уже давно… А из иностранных – Стинга вот в подарок одному гендиректору друзья заказали.

– И вы привезли?

– А как. На сутки всего к нам вырвался. Зато какой был фурор! Да к нам и Мик Джаггер в прошлом году приезжал, такое отжигал! Даже меня прошибло. Прыгает старичок нехило! Ну, строго, конечно, для своих, без шума. А ты что делаешь?

Неожиданно я говорю правду: «Да в Консе учусь».

Он скашивает взгляд на мои пальцы.

– И правда, руки у тебя… музыкальные.

Я смеюсь: «Ты, я вижу, опытный! Там ведь и теоретики есть. При чем тут руки? Вот ноги – другое дело! Ноги у меня – музыкальные?»

Задираю ногу в ботинке повыше.

Он фыркает и чуть виляет рулем.

– Прикалываешься? При чем тут ноги?

– А ты не знаешь, что на органе играют ногами, ногами тоже?

– Знаю. Я сам музыкальное заканчивал. Коллеги! – он лыбится и щурится слегка. – И вот чем приходится заниматься…

Вдруг до него доходит:

– На органе?

Стоим на светофоре, и хотя давно зажегся зеленый – все ни с места. Нехилая пробка. Андрей поворачивает ко мне голову, смотрит.

– Ты играешь на органе?

– Не похоже?

– Но он же такой… большой. Тяжело?

– В общем, да.

– Сколько видел музыкантов, а органиста ни одного так близко!

– Пригласишь меня на корпоратив?

– Ага, – подхватывает он, – вместе с инструментом.

Я улыбаюсь, а он нет, задумывается.

– Но почему? Почему на органе?

– А ты никому не скажешь?

Он молчит, чуть пожимает плечами.

– Боюсь. Я боюсь зала, Андрей. Людей. Сидят, глядят на меня, я перед ними – голая. Когда никого нет рядом, только препод – знаешь как я играю! А перед залом – кошмар. Не могу. На фортепьяно, в смысле. И вот один наш препод думал-думал и придумал на орган меня посадить. И получилось! На органе ж тебя не видно, только на поклон выходить.

– Правда, что ли?

Как ни странно, да. Но он не очень-то верит.

– А так-то ты вроде бойкая… И не скажешь совсем. Ну и как тебе, как ощущения?

– Да разве это расскажешь, Андрюша?

Он теплеет наконец, усмехается довольно. Ему нравится моя простота. Только что Андрей, а вот и Андрюша.

– Расскажи. Все равно не едем никуда. За подарками, что ли, все набились…

Мы действительно так и движемся еле-еле. Никогда не видела здесь столько машин.

– Хорошо, с запасом выехал… Так что давай.

– Ну, могу рассказать, как я этим летом играла в Лейпциге. Там чудо со мной произошло.

– Во-во, – он оживляется, – валяй.

Даже приглушает звук, и «Лилии» примолкают.

Но я тоже молчу, вспоминаю, как поехала этим летом первый раз за границу, как тряслась, а потом там оказалось не так уж страшно, даже похоже немного на Россию, в Лейпциге некоторые дома оказались совсем как наши – такие же спальные районы с советской архитектурой…

– Ну, – Андрюше не терпится.

– Мы туда на конкурс поехали, – отзываюсь я наконец. – Конкурс органистов, я и один еще парень, Валёк. Играли в разных соборах. Места, правда, мы так никакого и не заняли. Точнее, четвертое и шестое. Но в качестве приза нам разрешили поиграть в Томаскирхе.

– Этта кто такое?

– Собор святого апостола Фомы, или, по-немецки, Томаса, там, где Бах играл.

– Круто.

– Валёк, кстати, так и не пошел в итоге, сказал: что я, органа не видел? В паб отправился, а Бормих в гостиницу…

– Это кто?

– Педагог наш, Борис Михайлович, он с нами был, но он как будто обиделся, что место у меня только шестое. Так что я поехала одна. Собор этот прям посреди города, внутри плита могильная, где Бах похоронен. Но все скромно. Меня уже ждал у входа тамошний старичок, весь в черном, брюки, куртка с воротником-стоечкой, так и не поняла, кто он был, их священник или просто органист. Волосы у него такие белые-белые, легкие, и лысинка. Круглая, розовая и тоже очень аккуратная.

– Знаю-знаю, – просекает Андрей. – Таких дедков только за границей пекут.

– Как же мне хотелось потрогать эти волосики! Но я не стала. Этот божий одуванчик привел меня к органу. Вообще-то там два органа, но старичок, конечно, к «баховскому» меня подвел.

– По-настоящему на нем Бах играл?

– Нет вообще-то, они недавно этот орган сделали, но под восемнадцатый век, чтоб похоже было на баховское звучание. Четыре мануала, регистров где-то шестьдесят, в общем, все как надо, хотя и скромненько.

– Куда ты прёшь! – кричит вдруг Андрей, машина дергается, нас тащит по льду вперед, останавливаемся в сантиметре от красного «опеля».

– Придурок! Выскочил даже не глядя…

Он выругался, перевел дыхание, глянул на меня. Проехали немного молча.

На светофоре он снова смотрит на часы и снова на меня. Странно: мне ужасно с ним хорошо. Андрюша вздыхает.

– К самолету мы все-таки опоздали. Ну, ничего, ребята давно уже там, подстрахуют. Так чудо-то где?

И я продолжаю.

– Да вот же оно. Сажусь, открываю крышку, начинаю играть, фугу сначала маленькую, для разминки, потом…

– Токатту? – угадывает он.

– Да! И вроде бы уж слышано-переслышано, играно-переиграно, но чувствую – забирает, забирает, и все. И что-то начинает твориться такое…

Я сбиваюсь.

– Какое?

– Странное. Я вырастила дерево, пока играла.

– Елочку? – Он поворачивается, глаза у него смеются.

– Не, не елочку. Просто дерево. Сначала росток на полу появился, я его заметила краем глаза, ладно, думаю, глюки, дальше играю. Но вижу – росток удлиняется, растет прям из пола, тихо-тихо, но быстро-быстро. Выбросил веточки, и они тоже стали расти, крепнуть и темнеть из зеленых.

– Как в научно-популярном фильме.

– Да, как в научно-популярном фильме, – подтверждаю я, – только тут не съемка, тут все и правда на глазах. Потом вылезли почки, набухли, а из них, без всякого перерыва, поползли листья, я все играю, музыка, зеленые ветви все гуще и уже начинают оплетать орган, трубы, меня и старичка тоже, он стоит как изваяние рядом, гляжу, а он уже тоже покрыт этими листиками, стал как живой куст.

Я перевожу дыхание, Андрей молча смотрит вперед, руки на руле. Непонятно, что думает.

Пробка кончилась, и мы поехали наконец быстрее.

– Запах такой, будто дождь прошел, – продолжаю я, – играю, а дерево все растет, перекидывается на собор, весь собор мне не видно, но купол в окошечко – да, и купол тоже покрывают зеленые листья, так быстро! Стоит мне остановиться, все кончится, я это точно знаю и играю дальше, хочу дорастить до конца. На ветках появляются новые зеленые почки, темнеют… слышишь?

Андрей отрывает наконец взгляд от дороги, смотрит на меня с иронией.

– Куда ж я денусь, слышу, и даже не спрашиваю, что ты перед этим курила!

Он шумно хмыкает.

– Да. Ты правильно не спрашиваешь, стесняешься, я понимаю. Я все равно тебе дорасскажу. Эти почки вдруг надулись и сразу лопнули. Появились бутоны, которые тут же раскрылись и оказались маленькими цветочками с круглыми лепестками. Вместе с ними поднялось благоухание, тонкое, нежное, смешалось с тем, мокрым, после дождя. И это благоухание и свежесть стали затапливать собор, начался такой странный светлый потоп, заливающий все, сиденья внизу, людей, скульптуры, алтарь, нас, и было уже по щиколотку, по колено… Но я все играла, а дерево все росло. Оно уже давно пробило купол собора, без крика, просто тихо проросло сквозь, и я тоже поднималась за ним все выше, в летнее небо над городом. Крышу у меня тоже как будто снесло, ты прав, конечно, но как-то по-доброму, потому что мне было охренительно хорошо.

Я наконец перевожу дыхание.

– Ну? – он, кажется, тоже въехал. – А потом?

– А потом музыка кончилась.

Поднимаю голову повыше, чтоб не капнуло ничего случайно из глаз.

– И все?

– Все.

– А яблоки? – Андрей смеется.

Я тоже переключаюсь, улыбаюсь ему.

– До этого не дошло. Как только музыка кончилась, все исчезло. Стало тихо пропадать и в несколько мгновений пропало. Я очнулась, и знаешь, лицо было совершенно мокрое.

– Ты плакала?

– Кажется, нет. Может, это был тот, невидимый, дождь? Но старичок протянул мне салфетки. Он и сам сморкался. Я вытерлась, еще немного посидела, потом закрыла крышку и пошла. Дедушка шел за мной, что-то лопотал, но я не понимаю по-немецки. Тогда он перешел на английский, но я тоже не поняла. Что-то про ангелов он говорил. Angeles, angeles… Очень хвалил Баха и меня, и звал завтра обязательно приходить играть и послезавтра. Но мы уже уезжали. Нет, говорю, не смогу. Тогда он подарил мне розочку красную, вынул из вазы, стоявшей у скульптуры Девы Марии.

– Кто?

– Да старичок. Ты, что ли, не слушаешь?

Но он уже хлопал себя по карманам и доставал из куртки мобильный, который хмуро жужжал и прыгал у него в руке. Прижал трубочку к уху.

Из мобильного несся квакающий мужской голос, слов я не разбирала, но слышно было, что голос какой-то ненормальный. Дико злой! И сумасшедший! Ква-ква-ква! Ваф! Ваф!

Андрей начал меняться в лице.

– Не может быть. Вы точно проверили? А с Москвой связывались?.. Так, я понял.

Разъединяется. Жмет на газ, и мы снова мчимся, аэропорт совсем рядом. Одновременно набирает чей-то номер, потом еще. И еще. Всем говорит одно и то же: «Она не прилетела. Совсем. Проверили, точно. Не подходит. Абонент не отвечает. Следующий рейс через пять часов. Я сказал нет!» На кого-то он уже сам орет благим матом. Про меня забыл.

Снова жужжит его мобик: «Что? Сколько? Откуда я их возьму? Вы …?!»

Он опять жутко ругается и на кого-то кричит.

Мы уже возле аэропорта.

Андрей наконец вспоминает обо мне, роняет тихо:

– Конец.

– Что случилось?

– Самолет прилетел, а ее там нет! – он жалко разводит руками. – И к телефону не подходит, ни она, ни продюсер, никто. И неустойку будет платить не она. Ты знаешь, сколько это стоит? – переходит он вдруг на полушепот. Его дергает судорога. – Все, завтра я труп.

– Да кто она? Какой самолет?

– Неужели непонятно? – изумляется он. – Один здешний крутой заказал сегодня концерт, мы три месяца договаривались, еле-еле уломали, не буду говорить тебе, за сколько, всего-то на полтора часа, группа уже на месте. Большой дом, за городом. С фонтаном! – он морщится и замолкает на полуслове.

– И? – толкаю его прямо в плечо.

– Что и? Она летела следующим за группой рейсом… Но почему-то осталась в Москве! И не отвечает ни по одному телефону. Следующий самолет – завтра!

Он начинает дрожать, как в лихорадке. В глазах, огромных, темных, только что таких веселых, – страх. Коверкающий лицо. Напуганный до смерти мальчишка. Снова жужжит мобильный. Андрюша на кого-то истерично кричит.

– Всё, больше не могу, – он жмет на отбой, отключает телефон. – Три минуты покоя. Сигарет нет?

– Нет.

– И я завязал. Черт, черт, черт.

– Подожди, скажи, как ее зовут?

– Точно нет сигарет?

Я повышаю голос. Говорю четко и громко.

– Ты можешь мне сказать, кто это? Как ее зовут?

– Могу.

И Андрей называет ее имя.

– А заказал знаешь кто?

И он называет имя заказчика.

Я визжу. Вот тебе и Башмет… Фуфло, фуфло этот наш гений! Андрей ничего не понимает, не реагирует даже на визг, сидит и молчит, мальчик в коме.

А я нервно, и знаю, что страшно похоже на нее, подпуская в последние слова хрипотцы, пою: «Город не спит, в городе СПИД, спидометр сдох!»

iknigi.net

Читать книгу Плач по уехавшей учительнице рисования (сборник) Майи Кучерской : онлайн чтение

Pizza Hut
(Святочный рассказ)

Здесь меня приняли сразу. Не спросив документов, не дав анкету, не пообещав немедленно позвонить, как только появится вакансия, просто уточнили.

– Сегодня вечером ты свободна?

– Да, – изумилась я. – Уж не в ресторан ли меня решил пригласить этот плотный белобрысый парень-менеджер – в белой рубашке и в сдвинутой на затылок фирменной бейсболке цвета морской волны?

– Приходи часов в пять, – рубанул он, нетерпеливо поглядывая на трезвонивший телефон.

– Зачем? – снова не поняла я.

– Что значит? – пожал он плечами и проговорил скороговоркой, уже поднимая трубку. – Будешь делать пиццу.

Так я получила свою первую настоящую работу. Без усилий, без лишних вопросов, усилия и вопросы тянулись до, пока я брела, переходя из магазина в магазин, к этому, последнему на относительно оживленной улице серому зданию с веселенькой надписью “Pizza Hut”. Работы для меня не было, даже в «Макдоналдсе». Идти официанткой в кафе я не смела (английский!), незамысловатая работа руками – вот мой удел. Но и его никак не удавалось обрести.

Выходя из теплой, пропитанной запахом хлеба «Пиццы», я жалела лишь об одном: что догадалась дойти сюда так поздно. До этого я несколько дней подряд ходила по магазинам и сидела за «Лос-Анджелес Таймс», изучая объявления о работе, по каким-то безнадежно звоня…

«Чистильщик платья, раз в неделю, в доме старой леди». Работка не бей лежачего, но никто так никогда и не взял трубку, а автоответчика не было. «Гуляльщик с собакой, утром и вечером, час + час, любовь к животным строго обязательна!» – над этим объявлением я долго просидела в задумчивости и наконец позвонила: выгуливать требовалось бульдога со сложным характером… «Ну что, рискнете?» – подбодрил меня энергичный женский голос. «Все-таки нет», – вздохнула я. «Двойняшкам четырех с половиной лет требуется няня на время отъезда родителей на рождественские каникулы. Семь дней, 600 долларов». 600 долларов за неделю! Я немедленно набрала номер. «Мы уже нашли человека», – любезно ответил мне мужской голос.

Наконец дело дошло и до русской газеты, обретенной в магазине русских продуктов в Голливуде, – я откладывала ее до последнего, работать у соотечественников совсем, совсем не хотелось. Но именно в этой газете я почти сразу обнаружила то что нужно: «Только для девушек. Знание русского языка – обязательно. Escort-service». Отчего-то последние слова были на английском. Что бы это значило? Я бросилась к словарю: «escort – сопровождение, охрана». Девушки-охранницы, девушки, сопровождающие… кого? Видимо, каких-нибудь русских старичков, которые послушно приехали сюда за своими детьми. Непонятно было только, куда их понадобится сопровождать? На прогулку, в магазин, к дантисту? Я уже представляла себе, как бодро качу перед собой инвалидное кресло. В кресле сидит русская бабушка в платочке и что-то тихо поет.

После второго гудка я услышала такое родное и незамысловатое «алле», что на сердце немедленно потеплело.

«Здравствуйте, я прочитала в газете объявление. Я знаю русский и могу сопровождать», – быстро выпалила я.

– Это работа с мужчинами, – неторопливо ответил мне грудной женский голос на том конце провода.

– Со старенькими? С инвалидами?

– Со всякими, – тяжело вздохнул голос, и… я бросила трубку.

Так мой словарный запас расширился еще на одно слово, точнее, еще одно значение слова «escort».

В Лос-Анджелесе полили дожди, бесконечные, ледяные, – наступила калифорнийская зима, выходить на улицу не хотелось, но в моей маленькой съемной комнатке было еще хуже. И после привычного, уже краткого приступа токсикомании (одеваясь, я каждый раз жадно нюхала подкладку своей кожаной куртки, она пахла горьковатым московским октябрем) шла искать работу. Не для денег одних, хотя и они были бы очень кстати, долг рано ли, поздно нужно было возвращать, и все же не для них только, но чтоб не загнуться в глухом одиночестве, пока длятся проклятые рождественские каникулы, пока не надо учиться и ходить в университет. И еще чтоб оборвалась эта дурацкая пленка, кончился явно затянувшийся почти четырехмесячный, 90-серийный фильм, со мной в главной роли, чтобы перестать быть тенью себя, фантомом – ощущение, которое не покидало меня с первых же шагов по американской земле. И больше не бредить засыпанной снегом синей убогой Москвой образца 1992 года, выпрыгнуть из жизни-сна и стать собой, стать настоящей. Вот зачем нужна мне была работа.

Я искала ее изо дня в день, и – чудо – нашла.

В пять часов вечера Джеф (так звали менеджера) отвел меня в заднюю комнату, выдал мне черные штаны, футболку бирюзового цвета, такую же, как у него, форменную кепку с мелко вышитыми буковками pizza hut. Она и сейчас у меня хранится, эта кепка, выбросить не хватило сил.

– Не снимай никогда, кепка нужна, чтобы твой хаер не падал в тесто, – лаконично объяснил Джеф, – а теперь иди и учись делать пиццу. Вон твой супервайзор, – он кивнул на маленького смуглого человека, который склонился над сковородкой.

Человека звали Салим. Мой супервайзор оказался терпелив и мягок.

– Это топингс, все это называется топингс, – объяснял он мне, указывая на квадратные мисочки с салями, кусочками свинины, говядины, курицы, помидоров, перца… Набираешь топинг в чашечку (пластмассовая чашечка прилагалась) и кладешь то, что написано в заказе, только то, что в заказе, вот здесь, – он указывал на длинную бумажку, которая как раз приехала на веревочке от кассира и повисла перед нами.

Нужные топинги были отмечены на бумажке небрежными крестиками.

Все оказалось просто. В чашечки следовало набирать что потребуется и посыпать этим тесто, приезжающее к тебе в круглой чугунной сковороде.

Под руководством Салима я приготовила пять вполне сносных пицц. А на шестой сделала открытие. Хозяин «Пиццы» – жадина. Капиталист. Вместо того чтобы посыпать каждую пиццу сыром от души, нужно было набирать сыр все в те же мелкие чашечки и посыпать тесто тонюсеньким, почти прозрачным сырным слоем. Так дело не пойдет! Сыра в пицце должно лежать много. Клиент должен быть сыт.

Придите ко мне, и я накормлю вас.

И вместо одной чашечки на следующую же пиццу я положила полторы! Вскоре пицца испеклась, никто ничего не заметил – только гости кафе наверняка изумлялись, почему им так вкусно. Приехал следующий заказ, и я увеличила норму – две чашечки вместо одной! На здоровье. Радуйтесь и веселитесь. Да, я из России, но именно поэтому очень не люблю, когда люди голодают…

Fuck you! Раздался злобный голос. Моя чудесная пицца, от всей души посыпанная сыром, выехала из печки со съехавшей набок набухшей желтой шапкой – уродливая, непропекшаяся.

– Кто это сделал? – грозно спрашивал Джеф.

Но Салим – Салим не выдал меня. Только страшно извинялся и быстро делал вместо загубленной новую грамотную пиццу.

– Нужно брать чашечку сыра, одну, точно-точно, – едва Джеф отвалил, снова объяснял мне Салим, ласково и терпеливо, как ребенку.

Я кивала, красная как рак.

Часам к 11 вечера в «Пицце» стало тихо, смолкли телефоны, наша веревочка больше не дергалась, посетители исчезли. Мы с Салимом стояли и ждали заказов, но их не было. Мы разговорились. Салим приехал в Лос-Анджелес из Пакистана два года назад, приехал надолго, может быть, навсегда.

– А ты?

– Я? Я учусь в университете, пока только три месяца, потом, наверное, вернусь в Россию…

– А сколько тебе лет?

– Двадцать два, – бормотала я. Что это он прям так сразу?

– Отлично. Мне тридцать, – сказал Салим и сейчас же уточнил: – Ты замужем?

Я молчала. Он страшно напрягся, замер. Не стоило его мучить.

– Нет!

– Тогда выходи замуж за меня! – выдохнул Салим.

Я посмотрела ему в глаза. Он был совершенно серьезен.

– Замуж?

– Замуж!

– Шутишь!

– Нет, нет, – он почти отчаянно завертел головой. – Выходи. Ты не думай… Мы все оформим, документы, паспорта, и будем жить здесь вместе. Я муж, ты жена, вместе в Америке.

Я поперхнулась.

– Но мы знакомы всего несколько часов…

– Я и так вижу, что ты хорошая, – немедленно обезоружил меня Салим.

– Послушай, но у нас разная вера. Ты мусульманин, я христианка.

Этот аргумент казался мне совершенно убийственным.

Я слышала, что мусульмане на христианках не женятся. Никогда.

– Не страшно! – заверил меня Салим. – Бог один, Христос, Аллах, Будда – какая разница. Да к тому же тут не Пакистан – мы в Америке, здесь все веры хороши. Соглашайся!

Я обещала подумать. Салим благородно ответил, что совсем меня не торопит. Надо сказать, что благородства его хватило даже на то, чтобы никогда уже не возвращаться к этому разговору.

Моя лос-анджелесская жизнь переменилась. Рядом появились наконец понятные и теплые люди. Владельцем «Пиццы» был пакистанец, и работали здесь в основном его соплеменники – молодые смуглые ребята, все как один добрые, простые, низенькие. Они гортанно и громко говорили с Салимом на родном языке, со мной робко и тихо шутили по-английски. И только посуду мыл мексиканец – маленький толстый Антонио, отец пятерых детей. Про детей мне рассказал Салим – Антонио не говорил по-английски.

Высокая белая девушка из Европы, которая к тому же учится в университете, – воспринималась здесь как существо инопланетное, экзотическое. Все были со мной обходительны, даже Джеф не смел на меня покрикивать, как на других. Но больше остальных, не считая, конечно, Салима, меня полюбил Антонио. Английского он не знал, буквально совсем, зато имя мое выучил мгновенно. И едва я входила на кухню, где он тер сковородки, начинал распевать его на все лады: «О Майя, о-о-о, Майя, Майя, а-а-а». Иногда уточнял: “I love you”. Он явно мучился и хотел добавить что-то еще, может быть, поболтать со мной хоть немного, однако – язык, и потому каждый вечер, завидев меня, он все так же радостно, но бессильно пел: «О Майя, о»…

Наши рабочие дни, нет, вечера и ночи почти неотличимо походили друг на друга. Несколько самых «горячих» часов мы с Салимом быстро сыпали на тесто топинги, закидывали сковородки с сырыми пиццами в печь. Выехав из печи, наши пиццы укладывались в коробки и разъезжались по городу. Или съедались прямо в зале. Ресторан закрывался в полночь. После этого мы тщательно мыли кухню, столики в зале, пылесосили и чистили ковры на полу.

Единственный здесь счастливый владелец машины, один из тех, кто развозил пиццы по клиентам, развозил потом и всех нас по нашим съемным квартирам.

Я возвращалась в свою каморку глубокой ночью. Лечь сразу было невозможно, почти беззвучно я включала музыку и медленно приходила в себя: расшнуровывала кроссовки, стягивала форменную одежду. Одежда, руки и волосы дышали густым, сдобным запахом печеного хлеба.

Я просыпалась к обеду. И обед ждал меня: в холодильнике стояла пицца. Отчего-то каждый день кто-то не забирал заказанную пиццу. И заказчик, звонивший по телефону, бесследно исчезал. Пиццы возвращались к нам. Иногда сразу несколько коробок высилось около кассы. Одна из них всегда доставалась мне. Я грела свой обед в печке, неторопливо ела и чувствовала себя рабочим человеком. А вечером снова шла на работу. И пока я протирала столы, пока отковыривала ночью от пола жвачку, мне снова упрямо казалось: нет, это не я, это чей-то фильм со мной в главной роли. По сценарию Джека Лондона, что ли… Одна призрачность сменила другую, разве что этот сериал чуть, пожалуй, живее. Но это не я расставляю стулья, не я вхожу в кухню, где, как всегда, клубится пар, потому что Антонио моет горячей водой посуду.

Антонио встречает меня знакомой песней, привычно улыбаясь, слушаю напеваемое на все лады собственное имя, но замечаю: сегодня наш мойщик как-то особенно возбужден, он словно не может больше сдерживать чувства, не в силах и дальше удерживать лирический напор. В самом деле: Антонио уже не поет, а кричит:

– Майя, гуау, гуау!

Значить это может только одно: «гав-гав».

Как, на каком другом языке, понятном и мне и ему, выразить чувства? И Антонио долго, громко, восторженно лает. В мою честь.

«Аваав!» – заливаюсь я в ответ. «Ав! ав! ав!» – лаем мы друг другу и покатываемся наконец. Как и все вокруг.

Кухня озаряется ослепительным сиреневым светом. Раздается грохот – на улице бушует зимняя лос-анджелесская гроза. И точно кто-то встряхивает меня за плечи, я просыпаюсь. Прихожу в себя после четырехмесячного обморока. Это все гавк. Он уж точно настоящий, потому что оглушительный дружеский лай двух людей невозможно придумать. Никакой режиссер, никакой творец снов, тем более писатель, такого не сможет.

И значит, это не кто-то, не фантом, не призрак, не тень, это я, Maya Kucherskaya, работаю на каникулах в «Пицце Хат», и это на меня громко и восторженно лает человек по имени Антонио, отец пятерых детей. И это я отвечаю ему тем же. А еще это у всех у нас завтра – единственный в году выходной. Завтра ведь Рождество.

Озеро чудес

Он шел из Вифании в Иерусалим. А куда шли мы? Мы не шли, мы ехали. Долог был наш путь. О, земля наших предков, о. Она побуждала к эпическому размаху, к дыханию ровному и мощному, как этот ветр с моря, к простоте. О, медлительность и изящество, о, ленивое величие, неторопливость видавшего и познавшего вся, о, горы, горы. А нам нужно было попасть в Тверию, а были мы не в ней. В Тель-Авиве, в Иерусалиме, на краю и в середине земли. Мы ехали много дней, путь наш лежал в Тверию, там подружка наша, Катька, ждала нас. Нельзя было не приехать, нет.

О Марго! Тебе посвящаю я эти строки, не оттого, чтобы это было очень красиво или что я ощущаю себя великим творцом миров, которые снятся пятнадцатилетним девочкам в ночь на среду и пятницу, сбывается всегда, но оттого, что долог был наш путь, полон предчувствий и упований, забегая вперед – несбывшихся. Жажды… мы-то знали чего, мы-то знали… но о том положено у человечков молчать. Почему-то и твоя беспокойная фигура маячит где-то рядом, над левым локтем или даже несколько выше, под левой бровью, если долго вести от нее перпендикуляр в юго-восточном направлении, как раз в той точке, где линия встретится с вот уже третий день подряд мокнущей там пальмой, твоя, Мишка Ш-ш (палец к губам), повторюсь, подвижная и беспокойная фигура, а вот твоей возлюбленной о Господе жены, нет, ее что-то не видать пока в этом подмокшем, продрогшем мире. Она появится потом, мелькнет за его пределами, в самом конце нашего недолгого повествования, ибо светлое у ней было лицо, когда она повстречала нас в Тверии. Встретила и уложила спать.

Мы ехали день за днем, и мне надоело уже столько раз повторяться, но что-то никак не получалось доплыть. Я устала, Марго. И я.

Мы вышли наконец к Средиземному морю, тот душный пустой бесплодностью своей день, этот кофе, кофе, кофе, ты знаешь, я ж, по правде говоря, его ненавижу, горечь и тьма судеб сокрыта в теплой болотистой жиже (в жиже – судеб!), но море подарило нам наконец себя – и духота растворилась. Оно было дитею, вечным, синее, чистое, простое, мы пили его прозрачные светлые воды, напиться было нельзя, пили с колен, лбом, носом, глазами, нежные пузырьки скользили по истертым солнцем в наждак щекам, вискам – смягчая. Растворяя истерзанность и бездомность. Теперь солнце светило мягко, накануне ухода, и стало совсем тепло.

* * *

– Топись – не хочу, – засмеялась Анька.

– И я тоже, – не расслышала Лиза.

– Я говорю, что хочется остаться навсегда в этой воде.

– Почему она как будто несоленая?

– Средиземное море. Пресное, помню еще со школы.

– А я что-то не помню…

– Так ты раньше закончила, тогда этого не проходили. Тайна была, государственная. А у нас уже перестройка, гласность.

Аня хохотнула. Лиза улыбнулась в ответ, но словно против воли.

– Что-то я устала, пойдем посидим.

Они немного отошли от воды, почти упали в песок. За день он сильно нагрелся, но не жег. Анька хотела было совсем раздеться и раздумала – ветер. Все-таки конец декабря. Осталась как была, только куртку сбросила и пересела на нее.

Неподалеку играл в надувной мяч мальчик, маленький, белокурый. Он бил по мячу ногой. Мяч отлетал, ветер подхватывал его и нес. Мальчик бежал за мячом, догонял с победным криком. Почти заглушаемым морем. Родители его, уже не молодые, сидели поодаль, под деревянным навесом, лениво смотрели на сыновьи игры, беззвучно переговаривались о чем-то. Лиза тоже скинула темную кожаную куртку, сняла белый свитер, бросила рядом, закурила, закрыла глаза.

– Хорошо, что мы все-таки дошли сюда.

– Здесь совсем по-другому и почему-то теплей.

– Море.

Целый день они слонялись по городу и вот теперь вышли случайно сюда, ориентируясь по запаху, бодрому ветру – после душного города море показалось отдохновением и счастьем. Они долго сидели молча, глядя на воду, на взлетающий мяч, какие-то прибрежные постройки, на небольшой порт с силуэтами катеров. У Лизы были темные волнистые волосы, короткие и жесткие, и такие же темные, с прозеленью глаза. Смуглое лицо ее выглядело уставшим, почти больным. Анька казалась гораздо моложе. Волосы торчали ежиком, отливали рыжим и так сильно отсвечивали на солнце, что и глаза казались сейчас рыжими. Хотя вообще-то были голубыми.

Солнце уже догорало, ветер подул крепче – сильно запахло водорослями. Вечер ложился наземь, мягкий, тяжкий, южно не свой. Грудной морской шум не перебивал всей этой жаркой мерной тишины. Впереди на косе загорелись первые огни.

– Всегда они почему-то красные на море.

Лиза не ответила.

– Ты знаешь, – Анька вдруг перешла на шепот, – мне иногда кажется, что мы не одни. Все, кто жил на этой земле, живы.

– Конечно, – Лиза тоже ответила совсем тихо.

– Нет, я не про бессмертие душ. Я про то, что они вообще никто не умер!

– В смысле? – с легким вздохом спросила Лиза, кажется, ей совсем не хотелось говорить.

– Ну, они тут. Где-то живут, – упрямо продолжала Аня. – В деревушке какой-нибудь далекой, в городе, в синагогах, пустыне – всюду! И живы все. Авессалом с густыми, тяжелыми волосами, такой красивый, коварный. Езекия, маленький, сухонький, не ходит, а бегает, но зато очень благочестивый. «Как журавль, как ласточка издавал я звуки, тосковал, как голубь…» Иоанн Предтеча в шкурах, заросший, суровый, а в глазах – кротость, небо.

Лиза молчала.

– Мы шли сейчас, и мне все время казалось, они здесь, в той же толпе, такие простые и великие все, даже грешники. И Петр тоже где-то тут рыбачит, вспыльчивый и прямой. И Иоанн, ласковый, веселый, совсем молодой. Все, все рядом, близко… страшно.

– Почему же страшно? – до сих пор Лиза слушала, прикрыв глаза, упершись подбородком в согнутые колени, но теперь взглянула на Аню, вытянула затекшие ноги, снова потянулась за сигаретами.

– Ну, что они живые. Ведь на самом деле их давно нет на земле.

– Да, – снова согласилась Лиза.

– Иногда я от этого плачу, – Аня усмехнулась, взглянула на Лизу, но та не смеялась и печально смотрела на почти беззвучное сейчас море, медленно курила.

– Я плачу, что все так раскрыто и мы так чудовищно раскрыты друг другу, как малые дети. У нас нет друг от друга никакой защиты. И этот мир, холмы, песок, пальмы, трава тоже раскрыты… нам. Но и мы перед ним обнажены.

– Иногда мне тоже так кажется. Только все это… больно, – вдруг откликнулась Лиза, совсем другим голосом, но все так же не оборачиваясь.

– В том-то и дело. Оттого, что мы так близко и мир такой бесконечный, таинственный, вот эти рыбы, например, которые медленно плывут сейчас там, абсолютно немые, в абсолютной тишине. Горы, птицы над ними и эти веточки, высохшие от жары.

Аня провела рукой по торчащим из земли сухим коротким веткам.

– Вот мы сидим тут, и все это как бы… проходит сквозь сердце.

– Может быть, это потому, что мы на такой земле?

– В Израиле? – Анька села на корточки. Взглянула в сторону далеких зеленых гор.

– Прости, я вернусь сейчас, пойду поищу, где здесь туалет, – Лиза подняла с песка черный рюкзак и ушла в светлый сумрак. Аня подняла оставленные ей сигареты, понюхала и положила обратно, на свитер.

Солнце уже подобралось к самому морю, спокойным пламенем крася песок, воду и неотвратимо спускаясь все ниже, за горизонт. Полутьма, подступавшая сзади, глубокая, мягкая, делала рябь моря серебристой. Семейство с мальчиком засобиралось, мальчику велели сдуть мяч, и он изо всех сил давил на него руками, направляя воздух себе в лицо. Ветерок из мяча тормошил ему челку, и мальчик смеялся. Наконец все трое двинулись в город. Грузный папа, под стать ему круглая мама, скачущая вокруг худенькая фигурка. И без того безлюдный пляж теперь стал совсем пустым.

Лиза вернулась быстро.

– Нашла?

– Да, там, в конце пляжа, – она махнула рукой. Опустилась на землю.

– Знаешь, я ведь всегда верила в Бога, – заговорила она спокойно и вместе с тем оживленно, глядя Ане прямо в глаза, словно угадав, куда ведут все Анькины разговоры.

– И в детстве?

– Да. Совсем еще девочкой я молилась. Когда никто не видел. Вставала на колени и молилась, своими словами.

– Своими словами?

– Да, но они были те самые… чтобы только простил!

– И все это тайно?

– Да, обычно по ночам, когда все ложились спать, мама и бабушка, а у меня был такой свой закуточек за шкафом, даже не помню, сколько мне было лет. Может быть, пять… или девять. И я молилась там тайком, но никогда ни о чем не просила.

– Как это?

– Это было совершенно невозможно, у Него попросить, я не понимала, как это возможно вообще. И всегда говорила только: «Прости, прости меня, только прости!» – Лиза печально взглянула на Аню.

– Как это здорово! Я так рада! – внезапно Аня вскочила, схватила куртку, точно собираясь бежать. Лиза непонимающе подняла голову, и Аня так же резко села обратно.

– Рада, что это было у тебя с детства, это ведь такой дар, милость! Люди не могут обрести веру годами, и я тоже, совсем не сразу. Как я мучилась, Господи! Как все больше хотела… уйти, свести счеты.

– А сейчас?

– Сейчас уже, конечно, не так… Хотя все равно бывает… Накрывает! И опять не могу, не могу выдержать, не умещается… – Аня вдруг стала запинаться. – Хочу хотя бы ослепнуть иногда, оглохнуть.

Она обхватила голову ладонями.

– Ослепнуть? Оглохнуть? – глаза у Лизы расширились. – Но почему?

– Потому что очень часто я не знаю, как со всем с этим жить. От жалости ко всем, от этой красоты невозможной, боли. Как можно все это видеть и… жить?

– Видеть что?! – не понимала Лиза.

– Да все! Людей, камни, песок, пальмы, море вон, железки в порту, и как огни мерцают, и страдание чужое, слезы, но и смех, счастье – он слепит и дразнит этот мир! Этот мир Божий.

– А меня не дразнит уже очень давно, – медленно произнесла Лиза.

– Даже сейчас?

– Да, конечно… мы в таком месте. Немного, наверное, да, но и то…

– Знаешь, вот что я хочу сказать тебе, – Аня замялась, – я чувствую, что мы обязательно доедем до этого озера, и может быть, там все случится, что ты хочешь, понимаешь?

– Спасибо.

– Он же тоже туда собирался приехать завтра, я слышала, он по телефону говорил.

– Да, я знаю.

Лиза кивнула и как будто хотела добавить что-то еще, но промолчала.

Они встали, собрали вещи, пошли по остывшему песку. Аня шагала впереди, Лиза шла за ней, ступая тяжело и вязня в песке. В конце пляжа зажглись фонари. Уже на каменном пирсе Аня остановилась, повернулась к Лизе.

– Лизка, – проговорила она, почти задыхалась. – Лизка, это нельзя скрыть!

– Что?

– Все это… запах.

– Какой?

– Прости меня.

– Я не понимаю.

Анька обняла ее за плечи, Лиза стояла опустив глаза.

– Ты о чем?

– О том, что ты пьешь каждый день. Тебе никто не говорит этого и, наверное, так и не скажет. Но это видно и слышно.

– Ты хочешь сказать, что и они тоже знают?

– Да. И Мишка, и Катька, и… все.

– А он?

Аня молчала.

– Скажи мне!

– Он тоже. Да.

– Когда? – Лиза говорила одними губами.

Ане стало боязно, но она не остановилась, только заторопилась еще сильней.

– Всегда. Всегда все знали, с того вечера, самого первого, когда ты попала в аварию, и потом мы, помнишь, играли в паровозик с детьми, и было все уже видно, потому что это нельзя скрыть, ну, ты же знаешь, когда сам нет, а другой уже, это дико заметно. Прости.

– Что ты…

– Я хочу, чтобы у тебя все было хорошо! – закричала Анька, потому что Лиза точно окаменела. – Слышишь?

– Да, – лицо ее потемнело, это было заметно даже в темноте.

– Ну, хочешь, я тебе все расскажу? Хочешь?

– Про него?

– Про тебя.

Они подошли к самой набережной, нужно было подниматься по высокой лестнице вверх.

– Иди, а я за тобой, буду говорить тебе самое важное в спину, и так тебе легче будет подниматься, я тебя буду толкать словами, – улыбнулась Аня. Лиза двинулась вверх.

– Просто есть люди, которые чувствуют дико остро, – отчетливо произносила Аня. – Они избранники. И у тебя ведь тоже это было с самого детства, но это и тяжело, это крест. Такие люди чувствуют словно за всех. Иногда они даже видят ангелов!.. Я даже знала одного такого мальчика, – запыхавшись, добавила Аня, и тут Лиза остановилась, обернулась, посмотрела на нее удивленно.

Но Аня жестом показала ей, что надо идти дальше, вперед, и продолжала.

– Неважно про мальчика… Важно, что небо подступает к ним совсем близко, к самым глазам, и если закрыть глаза, оно вдруг проводит по векам, слабо и нежно, совсем слегка. И это самое большое счастье, какое может испытать на земле человек. Но за все надо платить, это трудно, ужасно, и они очень страдают, каждый по-своему, но платят все, хотя некоторые даже и не догадываются, что это просто им такой дар, видеть зорче…

Лестница кончилась, они вышли на набережную и пошли вперед. Шумная компания проскользила мимо: смуглые парни в футболках и легких пиджаках, темноокие девушки смеялись шуткам на неведомом иврите.

Аня говорила, не слыша и не видя никого, глядя только на Лизу, сильно жестикулируя, что-то рубя и кроша в воздухе.

– Но эти люди вовсе не святые. Потому что не только свет, но и тьма от них близко, даже слишком. И тьма на них тоже действует. Свет ведь никогда не будет насильно тянуть к себе, он тебя не схватит, не поволочет, пока сам не побежишь к нему навстречу, раскрыв объятья. А эта мгла, тьма все время магнитит, тянет, и если хоть немного поддаться, двинуться в ее сторону, сейчас же потащит… с хрипом, за шиворот, по топи, болотам, непролазной грязи.

Лиза молчала и поглядывала на Аню словно издалека.

– Эта наглая тьма хватает за что только может уцепиться и волочет, потому что людей, которые стоят на границе, гораздо легче стащить. И им, утонченным, чувствительным, часто довольно бывает предложить что-то совсем грубое, бесстыдное, пошлость и срам. И они поддаются.

– Но я совсем не чувствую, что я в этой мгле, тьме, – пожала плечами Лиза.

– Что ты! Разве ты в тьме? – сейчас же осеклась Аня. – Я не договорила. Тем, кто стоит на границе, просто чтобы облегчить свою внутреннюю пограничную жизнь, это вечное физическое терзание души, иногда нужно…

– Ты посмотри, какая красота, – Лиза слегка сжала Анькин локоть и чуть повернула ее лицом к морю.

Анька оглянулась: там кончался день, последние ясные чистые отблески света пробивались сквозь облака и ложились на воду, это была, возможно, уже луна, не солнце, потому что свет лился бархатный, серебристый и почти жуткий. В эту воду хотелось лечь, хотелось ее потрогать, соединиться, напитаться чудодейственной силой.

– Лизка! Я дура! Я идиотка, прости! – тряхнула вдруг Аня головой и чуть не бросилась на колени, но Лиза подхватила ее под руки, не дала.

– Ты что? С ума сошла? Пойдем!

Они двинулись дальше.

– Зачем я наговорила тебе все это? Вот дура болтливая… а он, да может, он и не знает совсем. Ничего не знает! Это было только предположение. Он же видит тебя намного реже, чем мы. Не сердись, – Анин голос дрожал, Лиза не отвечала, и не ясно было, сердится она или нет.

– Лизка! – проговорила Аня и вдруг замолчала.

Лиза ждала.

– Лизка. Давай выпьем!

Да, это не туалет она тогда искала, а отходила, чтобы хлебнуть. В черном рюкзаке лежала початая бутыль смирновской водки. Они отпили по большому глотку, прямо здесь, на набережной, под пальмами в сиянии заката, закрепляя новый союз. Пили легко, без оглядки – чай не Америка, можно не бояться законопослушных глаз. Закусили по очереди яблочком, заботливо припасенным Лизой. И направились к прибрежному ресторану, заманчиво сияющему гирляндой разноцветных огней. За целый день они так толком и не поели.

– Я чувствую себя словно в вакууме, полной выкачанной пустоте, – объясняла теперь Лиза. После глотка она заметно оживилась и стала словоохотливее. – Свет, тьма, может быть, у тебя это и так. У меня совершенно по-другому, совсем.

– Да неважно про меня, – из Ани, наоборот, словно утекла ее порывистость и прыгучесть, и она слабо махнула рукой.

– Сам свет для меня в другом. И в этом, – Лиза скосила глаза на торчавшее из рюкзака горлышко, – в этом тоже есть свет.

– Но разве это светло? – тихо возразила Аня.

– Ну, это именно прозрачно хотя б.

Лиза усмехнулась, но Аня не заметила шутки. И заговорила жалким, просительным голосом.

– Лизка, но пить, пить – это все-таки не свет, это все-таки уход в сторону, в мрак.

Лиза мягко улыбнулась, задумчиво покачала головой.

– Не знаю, получается снова немного про тебя…

Ресторан пустовал, было не время, уже отошел обед, еще не наступил ужин. Они сели за покрытый белой скатертью стол, так, чтобы видно было море. Молоденькая официантка принесла меню в толстой кожаной обложке, и они быстро что-то заказали, не так уж много: французский суп, два салата, бутылку белого венгерского (о, воспоминания о родине! о, ностальгия!), мороженое.

– Уже много лет назад, может быть лет десять, я утратила способность к эмоциям, – объясняла Лиза. – Это случилось незадолго до отъезда, еще в России. Америка тут ни при чем, я уже приехала такой. И понимаешь, все наоборот, этого мира, ни светлого ни темного, ни громкого и цветного, про который ты говорила, я давно не чувствую. И сквозь мое сердце, наоборот, никто и ничто не проходит, огибает вокруг, – она показала ладонью, как огибает. – Я давно живу в такой… даже не знаю, с чем это сравнить…

– Пресности?

– Даже хуже. Пресности со знаком минус. Бесцветности полной. Хотя раньше и у меня все было примерно так, как ты говоришь, – острота восприятия, боль. Я писала стихи, много рисовала, у меня была какая-то постоянная внутренняя жизнь – богатая, подвижная. Я все время двигалась вперед. Что-то новое для себя открывала, понимала, поражалась, восхищалась, тоже плакала часто. И никогда не думала, что когда-нибудь превращусь в такое вот серое бесчувственное существо.

– Ты не бесчувственное!

– Да, пока пью. Это хоть как-то восстанавливает мир, я хотя бы снова вижу краски, цвета, испытываю эмоции. В таком мире я могу существовать. Мне нужен допинг, хотя бы для того, чтобы просто говорить сейчас с тобой, понимать и отвечать тебе.

iknigi.net


Смотрите также